Изнанка
Шрифт:
– Ма, я сам с ним поговорю! – Андрей вскочил. – Давай я тебе помогу убрать тут все. Смотри, чашка всего на две части развалилась, даже склеить можно! И чай с пола я протру сейчас. Вот и все! Давай мне альбом, в комнату отнесу, завтра прочитаем, ладно? А я тебе машинку притащу, ты же куртку мне собиралась дошить. Дошьешь? А с отцом я сам, ты не волнуйся, ладно?..
Сейчас, вспоминая вчерашний вечер, Андрей ощущал удовлетворение и предчувствие чего-то особенного, возбуждающего не меньше, чем картинки из затертого «Плейбоя», который был запрятан у отца в нижнем ящике письменного стола. Сидя в теплой воде, Андрей зажатым в ладони мылом водил вверх-вниз по избитым ногам, которые будто покусывал невидимый зверь. От скользящих прикосновений боль не только переставала быть мучительной, но и доставляла томительное
Минут через двадцать Андрей вышел в прихожую – счастливый и внутренне собранный. Грязную одежду он замочил в тазу, мать придет – постирает. Придется объяснять, где он так извозился и почему лицо разбито. Но это ничего.
Под дверью залы виднелась полоса света: «специальный корреспондент Владислав Барганов», похоже, вернулся с «важного редакционного задания». Андрей усмехнулся. Ну, что ж. Время почти пришло. Сейчас – в свою комнату, одеться, причесаться, в последний раз отрепетировать придуманные заранее слова, фразы, требования. А потом, не стучась, зайти и закончить то, что было начато вчера. Да, время пришло. Вчера Андрей только намекнул на свое тайное знание и этого хватило, чтоб на отцовском лице появилась растерянность, которая секунду спустя превратилась в отчетливый страх. Страх! Отец его боялся! Его, мозгляка и тупицу, бездаря и лентяя, которому прямая дорога в уголовники! Ну ничего. Скоро отец узнает: то, что было вчера, – это только начало. Скоро все узнают. Все.
– Ну, вывалились мы из поезда на Ленинградском. Конец июля, жарень – асфальт плавится. Чемоданчики и авоськи в камеру хранения сунули, а сами пробздеться решили – первый раз в Москве-то! Мамкины куры и пышки в пути надоели, да и подтухли маленько, так что купили мы по пирожку с мясом и вышли к площади. К стеночке прислонились, пирожки лопаем. Юбки – мини, короче некуда, ляжки – как окорока свиные, батники самострочные на сиськах трещат. Стоим, значит. Мужик какой-то нарисовался и кругами вокруг нас ходит. А нам-то что? Народу вокруг – тьма, одним больше, одним меньше. Тут он подходит – плешивый какой-то, но одет хорошо, в джинсы и рубашечку с погончиками. Зыркнул на нас и спрашивает, вполголоса и будто в сторону: «Сколько?» Я ему: «Пятнадцать». И дальше пирожок жую. Он удивился – аж рот разинул и говорит: «А че так дорого?» А подружка моя, Надька, на него, как на дебила, посмотрела и как гаркнет: «Так с мясом же!»
Ленка засмеялась первой. Потом разулыбалась Катя, а там присоединилась и сама рассказчица – тетя Люся. Смех у Ленкиной матери был уютный: то ли сова ухает вдалеке, то ли каша пыхтит в кастрюльке.
– Во-о-от! Ленка сразу все поняла! Недаром в Москве выросла, не то что мы с Надькой – кулемы деревенские. Она у нас самая умная в семье. Лен, ты в кого умная такая? В кого красивая – понятно. – Большая и мягкая тетя Люся снова заколыхалась от смеха. – Кать, а ты чего не ешь-то? Давай-ка я тебе еще картошки… И мяско вот. Давай-давай, жуй-глотай! А то вон какая тощая!
Кормили у Хлюдовых на убой. Тетя Люся давным-давно «сидела на продуктах»: начинала с продавца, потом дослужилась до директора продмага. Так что в доме во все времена водились в изобилии и гречка, и сливочное масло, и рыбка в цветах московского «Спартака», и мясо всех сортов и видов, от буженины и перламутрового на срезе балыка до бордовой говядины и атлетически поджарых кроличьих тушек. Когда бы Катя ни приехала, в выходной или будний день, утром или к полуночи, ее всегда приглашали к столу.
Ели Хлюдовы вкусно. Не готовили вкусно (хотя и это тоже), а именно ели. Можно было бесконечно смотреть, как Ленка сочиняет многоступенчатый бутерброд, заговаривая его, как знахарка снадобье: «А вот мы на хлебушек маянезик намажем, и огурчик свеженький то-о-оненькими лепесточками, и ветчинку, и сервелатика чуть-чуть. И сырком дырявеньким сверху накроем, ма-асдамчиком, на машине специальной порезанным. М-м-м…» Наколдованный бутер исчезал в Ленке как в черной дыре – быстро и бесшумно.
А как тетя Люся вкушала маринованные помидоры! Нежно снимала с их тел прозрачные лепестки кожицы, торжественно подносила обнаженный плод ко рту, прикрывая глаза в предвкушении. Катя в этот момент замирала, а после сглатывала вместе с тетей Люсей, наслаждаясь зрелищем, и тоже хваталась за пряную, пахнущую чесноком и укропом вкуснятину. Она, всегда относившаяся к пище утилитарно, как к горючему, на просторной хлюдовской кухне впервые ощутила и телом, и душой: если чревоугодие и грех, то вполне простительный.
Ленкин младший брат Сергей и глава семейства дядя Саша поглощали пищу не так самозабвенно, но тоже с аппетитом. Сергея Катя видела редко: тот учился в выпускном классе и всерьез занимался спортом. А с дядей Сашей не раз сиживала за обедами и ужинами. Ленкин отец был молчалив и улыбчив, ростом – не ниже жены и той же невнятно-русой масти, но габаритами – как молодой кабачок против круглой налитой дыни. Всю свою столичную жизнь работал в «Метрострое». Катя, не любившая подземку за шум, духоту, плотность многоглавой безликой толпы, после знакомства с Хлюдовым-старшим стала относиться к метро иначе. У подземного царства появилось лицо, и это было лицо дяди Саши – простецкое, с носом уточкой, с маленьким, каким-то детским ртом. Качаясь взад-вперед на разгонах-торможениях, Катя представляла, как самые обычные, невеликие мужички роют радиусы и хорды тоннелей, как прячут за драгоценным мрамором железобетонное нутро арок и стен; как в обеденный перерыв усаживаются прямо на рельсы новой, еще неезженной линии и достают котлеты, вареные яйца, термосы с чаем и подначивают самого молодого: «Что, Илюха, опять с батоном и кефиром? Вот пентюх! Когда ты уже бабу себе заведешь»?
Александр Хлюдов «завел» Людмилу Семенову в общежитии для лимитчиков: приехал к приятелю в гости, из такой же общаги, но на другом конце Москвы. Люся к тому времени в столице обжилась и даже заменила койку с панцирной сеткой на диван, обтянутый гобеленом – красным, с синими разлапистыми тюльпанами. В комнатке на троих она оказалась… Да как и все прочие. В свой первый столичный день, наевшись на вокзале пирожков и посетив достопримечательности (Красная площадь – Мавзолей – ГУМЦУМ – «Детский мир»), она заселилась в общежитие педагогического института, откуда отбыла через неделю, провалив экзамены даже не с треском, а с грохотом. Но домой не вернулась, устроилась на прядильно-ткацкий комбинат. Платили хорошо. А что после смены в ушах шумело – так то ж Москва, тут у всех шумит: не от станков, так от машин или высокой ответственности. Смешно еще, что сморкалась разноцветно: то розовым, то зеленым, то голубым – зависело от того, каких ниток нанюхалась.
Саша ей сразу понравился: чистенький, ходит вприпрыжку. Свой, русак, с нежно-игольчатой, как новорожденный еж, прической. За разные места Люсю не хватал даже после полбутылки, а на вопрос «Ты кем хоть работаешь?» ответил «Кротом». Она – тогда еще сорок шестого размера, а не пятьдесят восьмого – вытаращила глаза, а он засмеялся, дробным, как просыпавшийся горох, смехом.
Комнату дали отдельную, не сразу, но дали. Ленка уже на подходе была, через четыре года – Сережка. В промежутке между детьми Люся поменяла работу: перебралась с грохочущей фабрики в уютный универсам. Так что жили нормально. А детям вообще в общаге было раздолье. В хрущевке на велосипеде не покатаешься, а по двадцатиметровому коридору – пожалуйста. Можно, правда, от загулявшего соседа подзатыльник получить, но это сегодня. А завтра – конфету. И не карамельку какую-нибудь, а «Мишку» или даже «Стратосферу».
Саша и Люся тоже не жаловались. В этих отдельных квартирах все сами по себе, закроются-замуруются и сидят как сычи. А тут если нужно пятерку до зарплаты стрельнуть, то дадут обязательно, если не в первой комнате по коридору, то уж в третьей наверняка. На демонстрацию ходили, с флажками и бумажными цветами, наверченными на ветки; Ленка за руку, Сережка – у отца на плечах, и тянули шеи к трибунам, и орали во всю мощь пролетарских глоток. «Да зда… ет аюз абочеа класса и удового… стьянсва! Уа-а-а…» А как на Новый год пельмени мастрячили всем этажом? Пять мясорубок, двадцать пар обсыпанных мукой рук, три ведерные кастрюли, а потом под водочку, под вино «Арбатское», за накрытыми прямо в коридоре столами: «Ну, с новым счастьем!»