Израильская литература в калейдоскопе. Книга 1
Шрифт:
На всем обратном пути, когда она сидела, в глазах еще держался гнев, но сердце уже успокоилось. Ее корзина стояла у ног, а пакет с тяжелыми, как камни, яблоками, которые дал ей Дуби, — на коленях, и руки сжимали его сверху, чтобы яблоки не рассыпались. Она вспомнила, как дочь спросила ее: «Ты видишь, что все в порядке, правда?» — и ее пальцы на щеках матери; и его голос, произносящий: «Будет, сто процентов, будет, мама».
Всю дорогу она представляла, что скажет мужу и сестре. Может, усадит их напротив себя и расскажет им все, как было. Когда автобус миновал перекресток Ахим, она все еще обдумывала. Как ей описать глаза юноши при виде ее дочери своей сестре, никогда не знавшей мужчину? Мужу, который ни разу не коснулся ее с любовью? Когда вдали показались горы Иерусалима, она уже знала, что сделает. От сестры, читавшей ее мысли, она ничего не станет утаивать. Стянет завязанный на голове платок и шепнет ей на ушко, как они делали, когда были маленькими девочками: «Сарика, наша
17
Хупа — праздничный балдахин, под которым стоят жених и невеста во время церемонии бракосочетания (иврит)
А своему мужу, который никогда не понимал ее, она подаст яблоки в меду, упрется обеими руками в бока и громко скажет: «Не нужно волноваться за Ривку, ей хорошо там, благодарение Всевышнему. Скоро мы услышим от нее добрые вести. А сейчас попробуй это и скажи: яблони, цветущие летом, их сажают в органические отходы, и корни у них становятся маленькими — слыхал ли ты что-нибудь подобное в своей жизни?»
Мужняя жена
До тех пор, пока разводное письмо не легло на ее ладонь, Хана Равински не снимала свою свадебную фотографию со стены над изголовьем кровати. Так было в прошедшие годы и когда она и ее дочь входили и выходили через двери главного раввината — Моше и она со сплетенными руками над начищенным немецким комодом. Он, стройный и праздничный, глаза смотрят прямо, и она — прислонилась к его высокому плечу, и глаза светятся. Сейчас, начищая стекло, прежде чем положить снимок в ящик своего шкафа, она вдруг вгляделась в него, словно впервые. Подвенечная фата, взятая у фотографа, прежде показавшего фату ей, тройная нитка красивых бус над ней и кружевная полоска окаймляют ее, а сзади, в месте, не доступном фотокамере, было два нитяных кончика, спрятанных на затылке. Платье Моше купил ей в Варшаве у полячки из благородной семьи — та после войны продавала свои платья за доллары. По прямизне своих плеч она вспомнила, как гордилась тогда своим красивым мужем и прелестным платьем. Спустя два года фотограф снимет ее на улице Алленби в Тель-Авиве одну, в том же самом платье и с ребенком на руках. Ее набухшие груди будут выглядывать из-под краев ткани, расходящихся от пуговицы к пуговице, и тень в ее глазах будет свидетельствовать о том, что ничто больше не скрыто от них.
В то время, как она начищает часть стекла, прикрывающую ее лицо на снимке, ей вдруг становится грустно, что она была тогда так молода и погружена в грезы, признательная новому миру, который внезапно озарил для нее его лицо, и она уверена в красивом человеке, что возле нее.
— Все, — сказала она беззвучно, как человек, который прошел долгий путь и теперь хочет отдохнуть.
— Все, кончено, — бросила Пнина, стоя спиной к окну, выходящему на задний двор, опираясь обоими локтями на подоконник и вглядываясь в мать. — Ты должна была вышвырнуть его отсюда, не давать ему комнату, да еще самую большую, чтобы он жил здесь. Это не развод, это насмешка. Ты думаешь, что кончила с ним? Еще немного и ты услышишь его отсюда. Он, наверняка, станет притворяться перед тобой больным, — и она махнула ногой в воздухе в направлении стенки, граничащей с соседней комнатой.
Хана знала, как выглядит лицо дочери: две линии, тянущиеся от ноздрей к подбородку, и ее лоб, наморщенный в негодовании. Восемнадцать лет, а лицо, словно у много испытавшего человека. С того самого дня, как брыкающийся ребенок вырвался из ее живота, Хана напрасно пыталась рассеять ее скверное настроение.
— Я не могу вышвырнуть его, — тихо сказала Хана лицом к лицу, что на снимке.
Впервые она увидела его на центральной железнодорожной станции в Варшаве. Высокий и светлый, он был словно из фрески в церкви. Шумное место темных личностей и поездов цвета золы, выплевывающих беженцев на платформу. Некоторые из них опускались возле стен и не вставали. Другие сновали в толпе, высматривая потерявшихся родственников. Рядом со станцией собрались спасшиеся жители местечка Соснов, в квартире, которая в прошлом предназначалась для чиновников польского министерства транспорта. Он обратился к ней, назвав другим именем, повел ее на квартиру, и она пошла за ним, как будто прочитала будущее. В квартире она познакомилась с остальными. Как группа прокаженных, провели они там последующие дни. Они были косноязычными: предложения за предложениями выходили из горла с болью. Иногда они нащупывали дорогу друг к другу, пытались, как дети, учиться языку мира, который для них был сотворен заново. Были осторожными в словах, ощущали, словно открытую рану, звук голоса, прикосновение руки, настроение. И словно в противоположность этому, люди тянулись друг к другу, как слепые. Каждый вечер ставили хупу, и каждый их погибший был с ними.
Дело было в вечер свадьбы Аврама и Бины. Моше сидел на одеяле, которое расстелил на полу, и с ним несколько человек. Весь вечер Хана с места позади, где она сидела, не отрывала от него взгляда. Его спина была согнута, наклоненные вперед плечи с силой натянуты руками, крепко обхватившими колени; его затылок и благородные тонкие руки, как у юноши, который внезапно поражал своим возмужанием. Огромная жалость и удивительная нежность побудили ее ласково коснуться его спины, успокоить его чувство тяжелого отчаяния. И тогда он вдруг повернулся к ней, и его смеющийся рот произнес: «Поженимся?»
— Я не могу вышвырнуть его, — сказала она дочери снова. — Он живет здесь уже почти восемнадцать лет. Куда он пойдет?
— Пойдет туда, куда ходил до сих пор. Где он был все ночи, когда не спал дома. Пусть идет к своим женщинам, к своим друзьям-пьяницам, к картам.
В каждом месте, от Варшавы до Тель-Авива, к нему, как бабочки, тянулись женщины и с ними любители выпивки и карт. Даже в трудное время в его глазах была смешинка, и приятный запах исходил от его шеи, и отвороты одежды были белоснежными, а в кармане всегда находился шоколад. Когда они поселились в двухкомнатной квартире в Тель-Авиве, он не торопился найти вакансию. Утром он долго брился и шел на биржу труда, угощал служащего сладостями, сидел с ним и шутил. Однако подходящей работы для него не находилось. Спустя месяц после приезда в Тель-Авив, после того как она продала бусы — свадебный подарок Моше, Хана нашла себе работу в большом обувном магазине на улице Кинг Джордж и обеспечила их пропитание. В дни, когда Моше был удачлив в карточной игре или торговле, характера которой она никогда не знала, он являлся, словно жених, с букетом цветов в сумке. В иные дни копался в ее кошельке, забирал деньги.
По субботам, после полудня, после того как она все утро трудилась над уборкой дома, Хана мылась, смачивала за мочками ушей несколькими каплями из флакончика, который привезла с собой из Польши, надевала синее платье, мягкие подушечки которого приподнимали ее плечи, воротник был кружевным, а пуговицы — жемчужными, и выходила погулять по улицам города со своим ухоженным мужем и дочерью. Люди провожали их глазами. Женщины обращали взгляды в его сторону, и искорка смеха светилась в его глазах. Временами ей приходилось зажимать рот рукой, чтобы девочка не услышала, как мама плачет. После первых ночей, проведенных вне дома, он находил ее по возвращении утром бледной и не сомкнувшей глаз. У него всегда был наготове рассказ о любой детали. Потом он перестал объяснять, да она и не хотела слушать. Он приходил после трех таких ночей с красной сеткой сосудов на глазах и небритой щетиной на щеках. Он звал во сне чужих женщин: Сильвана, Адала. В первый раз она испугалась. Всю ночь просидела выпрямившись на краю кровати, перебирая мысленно, что станет делать. А утром она увидела его, льнущего к ней во сне, и его руку в татуировках, тянущуюся к ее векам, и внезапно поняла: так распорядилась с ней ее судьба. С этим человеком она проведет жизнь — и ей стало легко.
— Я хочу сказать тебе кое-что в отношении женщин, Пнинеле. Не всегда то, что ты видишь, на самом деле так. Он действительно любит женщин, но виноваты они: липнут к нему, а он такой, что не умеет сказать «нет». Все думают: «Такой высокий и красивый. Сильный мужчина». А правда в том, что он слабый. Я была этой силой. Все время.
Стоящая возле окна Пнина склонила голову на опущенное плечо, бросила взгляд на мать и сказала удивленно:
— Если уж мы разговариваем, как взрослые, то я думаю, ты все еще влюблена в него. Честное слово.
— А я никогда не пойму, почему ты так ненавидишь его. С тех пор, как была еще ребенком, и до сегодняшнего дня.
— Я ненавижу, потому что хорошо его знаю.
И Хана вспомнила, как перед шестой годовщиной рождения Пнины Моше, сидя за столом во время завтрака, спросил:
— Что купить моей самой красивой принцессе ко дню рождения? — и слово «принцесса» он произнес на идише.
Пнина, не поднимая глаз, сказала ровным высоким голосом:
— Велосипед.
Хана потеряла дар речи, поразившись в душе, откуда малышка научилась передавать такое желание равнодушным голосом и так просто.
— Это уж слишком, Пнинеле… — попыталась она возразить.
— Нет, — остановил ее Моше. Одна его рука протянута вперед, другая — к потолку, как на театральной афише. — Моя принцесса желает — моя принцесса получит.
— Но ты знаешь, сколько стоит велосипед, — сказала ему Хана и затем обратилась к Пнине. — Может быть, какую-нибудь куклу или юбку? Может…
— Велосипед, — спокойно отрезала малышка.
— Велосипед невозможно. Это слишком дорого…
— Хватит, хватит, довольно, — на лице Моше появилось презрительное выражение, как будто ему надоело спорить. — Велосипед и кончено. Ни куклу, ни другую ерунду.