Изверг
Шрифт:
Грузовик. Вроде бы грузовик. Обычно он приезжал не раньше половины шестого.
За тонкой стенкой комната Мари. Он слышал дочку. Она похрапывала. Как могут пятилетние дети, такие милые, с такими нежными голосками, храпеть, словно здоровые взрослые мужики?
Поначалу он думал, что храпит одна Мари, но Давид иногда оставался у них ночевать, и тогда они храпели вдвое громче, заполняя тишину между вздохами.
Это не грузовик. Автобус. Конечно же автобус.
Он отвернулся от окна. Микаэла лежала голая, одеяло и простыня, как всегда, сбились кучей в ногах. Молодая, двадцать четыре года,
Она лежала на животе. Лицом к нему. Он погладил ее по щеке, легонько поцеловал в ягодицу. Она очень ему нравилась. Любил ли он ее? Об этом он думать не в силах.
Ему нравилось, что она лежала здесь, рядом с ним, делила с ним время, ведь он не выносил одиночества, оно лишено смысла, оно душило, а невозможность дышать наверняка равнозначна смерти. Он убрал руку от щеки, погладил Микаэлу по спине, она беспокойно шевельнулась. Почему она здесь? Мужчина с ребенком, намного старше ее, и внешне так себе, не урод, конечно, но и не красавец, не богач, в общем, совсем даже неинтересный. Почему она выбрала ночи рядом с ним, такая красивая, такая молодая, с такой долгой жизнью впереди? Он снова поцеловал ее, в бедро.
— Ты все еще не спишь?
— Прости. Я тебя разбудил?
— Не знаю. Ты что, вообще не спал?
— Ты же знаешь.
Она прижалась к нему, всем своим обнаженным телом, теплая от сна, не вполне проснувшаяся.
— Тебе надо поспать, старина.
— Старина?
— Иначе тебе не выдержать. Сам ведь знаешь. Спи.
Она посмотрела на него, поцеловала, обняла.
— Я думаю о Франсе.
— Фредрик, только не сейчас.
— Да, я думаю о нем. Хочу о нем думать. Слышу за стенкой Мари и думаю о том, что Франс тоже был ребенком, когда его били, когда он видел, как били меня, когда садился на поезд в Стокгольме.
— Закрой глаза.
— Зачем бьют детей?
— Если будешь долго держать глаза закрытыми, заснешь. Обязательно.
— Зачем бить ребенка, ведь он вырастет, поймет и поневоле осудит — того, кто бил, или, по крайней мере, себя самого.
Она пихнула его, повернула на бок спиной к себе, сама легла вплотную сзади. Оба лежали как две большие ветви, одна подле другой.
— Зачем бить ребенка, который воспримет порку как отцовскую обязанность, будет искать причину в собственной слабости и собственном поведении, внушать себе, что отчасти виноват сам, какого черта, ведь я спровоцировал все это, если думать так, мне не придется чувствовать себя оскорбленным и отданным произволу.
Микаэла спала. Медленно и ровно дышала ему прямо в затылок, он даже стал влажным. В окно он слышал, как на улице остановился автобус, сдал немного назад, остановился снова, еще раз сдал назад. Наверное, тот же, что и вчера, туристский автобус, здоровенный такой.
•
Леннарт Оскарссон хранил тайну. Не он один, это он знал, но хранил так, словно она принадлежала только ему. Она покоилась у него на плече, дремала в его груди, наполняла все его нутро. Каждый вечер он решал утром выпустить ее из заточения, освободить и спокойно ждать дней без тайн.
Но был не в силах. Не мог. Громко кричал, но никто не слышал. Стоит ли вообще открывать рот, когда кричишь?
Каждое утро, вот как сейчас, он сидел на кухне, за круглым сосновым столом и ложкой ел йогурт из стаканчика. Рядом с ним Мария, его жизнь, красивая женщина, которую он безумно любил с тех самых пор, как впервые встретил шестнадцать лет назад. Она пила кофе с теплым молоком, ела темный хлебец, читала культурный раздел «Дагенс нюхетер».
Сейчас. Сейчас!
Сейчас он скажет и наконец избавится от этого. Она вправе знать. Другие нет, но хотя бы она.
Так просто. Одна минута, несколько фраз — и все.
Они могли бы доесть завтрак, пойти на работу, а потом вернуться домой и ничего уже не скрывать.
Он отложил ложку и вылил остаток йогурта из стакана прямо в рот.
Леннарт Оскарссон гордился своей службой в Аспсосском учреждении. Он занимал в тюрьме должность инспектора и рассчитывал подняться еще выше по служебной лестнице. Посещал все курсы, не упускал ни одной возможности получиться, ведь, желая чего-то достичь, нужно это показывать, он показывал и знал, что это замечали.
Семь лет назад он стал начальником единственного в Аспсосе отделения сексуальных преступлений.
Его будни проходили среди людей, угодивших в тюрьму за насилие над другими людьми, совершенное по причине их беззащитности. Среди нарушителей единственного запрета, оставшегося в нашем обществе. Он отвечал за них и за персонал, который их охранял и наказывал. Именно это и входило в их задачу. Охранять, наказывать и понимать разницу. Мысли и чувства он держал при себе, но выказывал служебное рвение, и кто-то продолжал все замечать.
Почти одновременно и начала расти эта окаянная тайна. Ему так хотелось рассказать. Хуже-то не станет. Ведь они жили в обмане, пачкающем каждое слово.
Он встал, собрал посуду, сложил в посудомоечную машину. Насухо вытер стол, отжал тряпку.
Форма у него синяя. Во всех шведских тюрьмах форма у охранников одинаковая. Как у таксистов.
Он оделся на кухне — брюки, галстук, рубашка. По-прежнему ожидая, что они все-таки поговорят, о чем угодно, лишь бы без фальши.
— Ветер сегодня будь здоров, Леннарт.
Мария стояла рядом, гладила его по щеке. Он прижался лицом к ее руке, потерся об нее, ему это необходимо. До чего же она красивая. Если б только знала.
— Весь день будет ветреный. Возьми перчатки.
— Авось не замерзну. Идти-то всего ничего.
— Ты прекрасно знаешь, это роли не играет. Задним числом ты всегда жалеешь. Когда начинают болеть суставы.
Она держала в руке его кожаные перчатки. Он взял их, надел. Поцеловал ее, сперва в губы, потом в плечо. Куртка висела под шляпной полкой в прихожей. Он открыл дверь, вышел на участок. Вон там, поодаль, Аспсос, серая бетонная стена возвышалась над поселком, две минуты пешком — и он на месте.