К нам едет Пересвет. Отчет за нулевые
Шрифт:
Тогда, заглядывая в сведенные от страха глаза, я и понял, что нет сил никаких относиться к своей женщине, как будто она женщина какая-то. И как нежно относиться к женщине, будто она дочь твоя; так и звать ее: «Дочка, доченька».
Тогда жалости внутри нестерпимо много.
Тогда гораздо легче всё принимается и понимается.
Не отрицаю законов, не мной придуманных, но подумайте сами: насколько было б просто прощать что бы то ни было, если дочка пред тобой. Чего ее не простить, кровную свою, — не жена же.
Отсюда другая
Если мужчина хочет, чтоб его женщина не превратилась в печальную и постыдную бабу, он может любить ее как дочку.
Но если женщина хочет, чтоб ее мужчина не превратился в постыдного и бесстыдного мужика, она никогда не должна относиться к нему как к сыну.
Дочке, говорю, можно всё.
Моя дочка приходит, и говорит, что устала, и ложится спать, лелеемая и ненаглядная во сне, который не решишься нарушить, разве что любованьем, когда присядешь у кровати, не в силах насмотреться, а она проснется — ей больно перенести, что так горячо в щеках и надбровьях от чужих глаз.
Моя дочка имеет право не слушаться, не уметь, не соглашаться, не понять, не ответить, не захотеть, не расхотеть, не досидеть до конца, не прийти к началу. И еще сорок тысяч «не». Я, конечно, нахмурю брови, но внутри буду ликовать так сильно, что нахмуренные брови вдруг отразятся в углах губ, которые поползут вверх от счастья и восхищения.
Они катили в свою тихую, затерянную на картах деревню, меж корабельных сосен, по отсутствующей дороге.
Он бешено переключал скорости и жег сцепление. Колеса взметали песок, днище гулко билось о дорогу, ежеминутно рискуя сесть на мель.
Она неустанно корила и отрицала его, имея, впрочем, на то все права — как всякая женщина и даже больше.
— И прекрати так терзать машину! — сказала она презрительно.
Здесь их подбросило, потом обрушило вниз, машина лязгнула, взвизгнула и встала.
Подышав с минуту — каждый в свою форточку, — они наконец повернули друг к другу со сведенными скулами лица.
— Может, ты все-таки поедешь дальше? — спросила она; слова были прямые и холодные, как проволока.
Он включил зажигание; машина завелась и, обиженно урча, тронулась.
Деревня настала спустя час; но медленные виды ее впервые не успокаивали вконец раздосадованные сердца.
Они сбросили вещи, чуть ли не на крыльцо, оставили ее радостных стариков в недоумении и уехали в лес договаривать.
Сначала сидели в машине, но там близость друг к другу и необходимость делить одно какое-никакое, а помещение были вовсе невыносимы. Вырвались, вдарив дверями, на улицу, и он начал яростно курить, а она спрашивать, спрашивать, спрашивать. Зачем он такой, отчего он такой, к чему он такой, как же он такой?
В ту минуту, когда их подбросило и жахнуло о песок на лесной дороге, затерянный в песке металлический костыль вдарил наконечником в бензобак и оставил, в детский мизинец размером, пробоину. Бензин полился.
Теперь они стояли возле машины, переступая
Он не выдержал и, бросив второй уже бычок под ноги, пошел куда глаза глядят, в лес. Она догнала и вернула его: вернись, стой здесь, ответь мне, ответь мне, в конце концов.
— И перестань курить!
Хотя бы здесь он мог ее не послушать и не послушал: щелкнув зажигалкой, затянулся новой сигаретой. Мрачно курил, иногда поднимая сигарету перед глазами и пристально глядя в тихо мерцающий табак.
Она говорила о своем любимом с болью и ужасом.
— …и еще ты… Ты… И еще от машины опять пахнет бензином! — кричала она.
Он покосился на белое свое, большелобое авто и, шагнув ближе, зачем-то похлопал по багажнику, как по крупу животного. Жадно вдыхая сигаретный дым, никакого запаха не чувствовал: ни бензина, ни леса, ни табака.
— И перестань, в конце концов, стоять тут… как мертвый! — вдруг закричала она и громко, по-детски, заплакала, спрятав маленькое любимое лицо в ладонях, а пальцы ее дрожали, как после ручной стирки в холодной воде.
— Дочка. Доченька моя, — наконец вспомнил он.
Протянул ей руки, но мешала сигарета. Тогда он, опустив руку, разжал пальцы, указательный и средний, меж которых сигарета была привычно зажата, — и так она упала, золотясь, вниз.
Одновременно левой рукой он уже привлекал любимую к себе:
— Дочка моя, не плачь никогда.
Очарованно смотрю на ее шею утром, на висок; и еще тонкие вены вижу — там, где белый сгиб руки.
Она так дышит, как будто я молюсь.
Подари ей бессмертье, слышишь, ты, разве жалко тебе.
…Но ты подарил, подарил; я знаю, знаю…
Молчу, молчу.
Милый мой Щелкунчик, дорогой мой щелкопер
Рождественский экспромт на тему классической сказки
Щелкунчик, щелкопер, имя твое шелестит, как волосы твои, которые я пропускала меж пальцев. Дуралей ты мой, дуралей, совсем ты дурачок. Следователь по особо важным делам… и влажным телам тоже, прости мне мою пошлость, но мне до сих пор душно, когда я думаю о тебе, если тебя нет рядом. Щелкунчик, щелкопер, чудак в пенсне.
Напомни мне, когда ты мне приснился, откуда взялся, чтобы застить мне свет.
Ну, конечно же, конечно, это мой дядя, мой лукавый крестный Дроссельмейер стал причиной нашего знакомства. Он часовщик, познавший странную истину: что время не течет — оно лежит, свернувшись в клубке, и сколько бы котенок ни играл с ним, клубок един, мохнат, кругл. Его всегда можно убрать в карман и гладить там ладонью.
У дядюшки Дроссельмейера были длинные тонкие пальцы, и я часто думала, что, если он возьмет меня за запястье, пальцы его обернутся вокруг моей руки дважды. У меня тонкие запястья, Щелкунчик, ты же знаешь.