К судьбе лицом
Шрифт:
– Что же ты не сказала мне, что сын гостит у тебя, Великая Нюкта?
– Владыка… – простонала она безнадежно, зарываясь лицом в свое покрывало.
Мир ликующе лаял в уши: отыскал! Вижу! Чую!
Взять, – приказал я миру. Сюда.
Гипнос вывалился ко мне под ноги через два удара сердца. Взглянул в лицо – охнул, прошептал: «Я правда не знал, Владыка…» – и замер скрючившись, на коленях.
Не пытался ни улыбаться, ни играть в друзей: знал, с кем говорит.
А мне хотелось орать. Не по-владычески, а как в бою – срывая связки. «Не
– Могу тебе рассказать, – я говорил тихо, невыразительно. Глядя сквозь него. – Очень скоро Зевс доищется, кто его усыпил. Услышав твое имя, он вспомнит – в чьей свите ты состоишь. Потом задаст себе вопрос: по чьему приказу ты действовал.
Он, зажмурившись, мотал головой, кусал губы, как будто больше всего на свете боялся услышать это. Нюкта сделала шаг вперед, хотела молить опять – я остановил ее жестом.
– Ты посеял вражду между подземным миром и Олимпом.
– Нет! – вскинулся, в отчаянии захлопал крыльями. – Владыка, я расскажу Зевсу… поклянусь Стиксом, что действовал без приказа! Стиксом! Я…
Я шагнул назад, пока он не принялся лобызать мне плащ. Что ты, белокрылый, между нами ведь совсем ни к чему такие церемонии. Я бы тебе лучше сейчас – по-старому, чтобы тебя аж под свод унесло. Не за провинность – за непонимание.
Непонимание того, к чему могло привести твое неумение думать.
Крик царапал горло, его приходилось силком пропихивать обратно в грудь.
«Стиксом?! На кой мне Стикс? Ты хотя бы понимаешь, что было бы, если бы я не успел, ты хоть понял, что я был в шаге от того, чтобы ударить из пустоты – и сесть на трон Зевса, ты хоть на секунду осознал, что я готов был – понимаешь, я готов был бить, если у меня не будет другой возможности!!»
– Хорошо, – взгляд спокоен и брезглив, голос – холоднее и ядовитее вод Запада. – Клянись ему. Стиксом. Чем хочешь. Изведай на себе справедливость Громовержца. Ощути его мудрость. Гера, Посейдон и Аполлон ощутили ее в полной мере. Интересно бы знать, что брат припас для тебя.
Бог сна сделался белее своих же крыльев. Нюкта обронила покрывало, которое комкала в пальцах – мягкие складки ночной ткани упали к ногам. Казалось: мать загородит сына. Заступит маленького пестуна от взгляда царя, клятвы Стиксом, кары Зевса…
Осталась стоять на месте. Только губы пошевелились, выбросив неожиданное:
– Нет. Покарай его сам, Владыка. Не отправляй к Зевсу. Это будет выглядеть правдиво. Ты разгневался из-за брата, придумал кару… Владыка, ты обещал мне награду за помощь с Фаэтоном…
Награду – кару? От того, кого звали Страхом? Карателем Олимпа? Гипнос шею вывихнул, уставился на мать непонимающими глазами: чего просит?! О чем говорит?! Тут ведь еще непонятно, кто страшнее-то…
Жаль, умом в Нюкту пошел не любимый сын – ненавидимый. Танат бы понял. Услышал бы главное в голосе матери – потаенную надежду.
Не на справедливость Владыки Аида. На изворотливость Аида-невидимки.
На то, что цари не только карают, но и защищают подданных.
Не трясись ты так, Гипнос. Я тебе сейчас придумаю кару: лютую.
Белокрылый, кажется, не услышал. Продолжил дрожать в мегароне, пока собиралась любопытная свита. Бросал умоляющие взгляды на явившуюся Персефону: заступись, Владычица!
Владычица, устроившись на своем троне, играла крупным белым нарциссом. Посматривала то на мое лицо, то на Нюкту, до ихора кусающую себе губы при каждом моем слове: «посягнул», «брат», «заговор», «Громовержец», «кара»…
Белые перья мельтешили перед глазами, смеялись из сна.
– Легко выбрать кару для того, кто летает. Встань. У тебя нет ничего дороже крыльев, – дружный вздох от всех крылатых в зале. – И я отнимаю их у тебя. Я запрещаю тебе летать.
Тишина белым покрывалом легла на зал, укутала свиту.
– Ле-ле-летать?! – поморгал белокрылый. – Владыка, а как же я…
И обеими руками показал на чашку.
Я пожал плечами – мол, какое мне дело до мелочей? Владыка Аид не оракул – на все вопросы отвечать. Владыка Аид – каратель. Вот, жестокую кару выдумал. А ты – хочешь ползай, хочешь – бегай от смертного к смертному.
Хочешь – харчевню открой и каждому по стаканчику макового настоя наливай.
В общем, вот тебе ужасная казнь, неси, как подобает подземным.
Гипнос так и замер – с чашкой в руках, мелко моргая. Встревоженно зашептались по стенам детки-сны.
Первой прыснула Геката. Пыталась сдержаться – нет, не успела ухватить за хвост серебристый смешок, острый, как игла вышивальщицы. Смешок кольнул Эриний, пощекотал Кер – и размножился, придавленным эхом загулял по залу: «Хи-хи, казнь! Вот уж казнь, так казнь! О-о, куда уж ужаснее!»
Персефона изо всех сил прикрывала ладонью улыбку. Нюкта стояла прямо, глядела – гордыми звездами. Шепнула сыну: «Благодари! Живо!»
Тут уже и до белокрылого дошло. Заухмылялся наконец. Забормотал благодарности (особенно за то, что на Олимпе его еще пару лет точно не увидят). Стиснул чашку, крылья прижал к спине – и двинул усыплять смертных неторопливым, мерным шагом. Напоказ громко стуча сандалиями по бронзовым плитам.
– Мой муж так разгневался, – вполголоса протянула Персефона, – когда узнал, что подданный посягнул на его брата…
– Не гнев – ярость, – поправил я тихо. – Ярость, порожденная страхом навлечь на себя гнев Громовержца.
Подземные дружно делали вид, что не вслушиваются. А может, и впрямь пребывали в экстазе после услышанного.
– Ярость, – согласилась жена. – Я опишу Зевсу. Скажу, что ты долго размышлял над карой, пока выбрал самую суровую.
Геката не сдержалась – выпустила в зал еще один острый смешочек.
Да уж – куда суровее. Настолько, что Зевс вскоре сам его и отменит. Когда весь Олимп лишится сна. Когда смертные, не могущие заснуть, начнут отчаянно взывать к Громовержцу.