К своей звезде
Шрифт:
За самолетом Волкова еще трепетал серый крест тормозного парашюта, а разрешение на посадку уже запрашивали «полсотни пятый» и «полсотни шестой».
– «Полсотни пятый», я «Медовый», посадку разрешаю.
– Вас понял.
Чиж быстро взглянул на Юлю. Ничего. Работает. Закопалась в расчетах. Ни одна жилка на лице не дрогнула. Может, он, старый дурак, чего-то навоображал? Желаемое за действительное принял? Юля ведь все видит. Коля Муравко ему нравится, вот и она делает вид, что разделяет отцовское чувство. А на самом деле…
А что может быть на самом деле? Если бы что-то было,
Николая Муравко Чиж полюбил сразу. Распахнутая настежь душа, неиссякаемая щедрость на добро и вместе с тем непримиримая твердость ко всему, чего душа его не приемлет. Когда Муравко присвоили очередное воинское звание, он пригласил друзей в кафе. Сам пил только минеральную воду. Как его ни пытались совратить, какие ни придумывали формулировки – стоял как скала. Смеялся вместе со всеми, поддакивал, но пил исключительно минералку. Другого назвали бы белой вороной, еще как-то, а к Коле не цепляются ни клички, ни ярлыки.
– Небо любит чистоту. Любая грязь на его фоне видна всем. Даже если она спрятана глубоко в душе.
Это его слова. Сказал их Муравко на своем первом партийном собрании, когда разбирали предпосылку к летному происшествию, совершенную одним молодым пилотом. Сказанное отложилось в сознании летчиков полка, и к Муравко стали приглядываться – не расходится ли у этого парня слово с делом? Нет, не расходится. Предан небу без остатка. Чижу такие ребята по душе. Небо за преданность платит верностью, одаривает по самой высокой мерке.
– «Медовый», я «полсотни шестой», «добро» бы на посадку.
Этот не может без фокусов.
Уже около года, как ушел из морской авиации. А с терминологией своей расстается нехотя. Руслана Горелова Чиж любит странной любовью. Как любят в большой семье самого младшего ребенка. У мальчика от природы талант летчика. И хотя еще много в голове мусора, летает Горелов красиво. По этой части к нему не придраться. А Чиж уверен – красиво летать может только красивый человек. Шелуха должна осыпаться, и будет летчик что надо.
– «Полсотни шестому» «добро» на посадку… Садись, салага, – уже с улыбкой добавил Чиж совсем неуставную фразу.
– «Медовый», я «полсотни седьмой», прошу заход на посадку.
Вот и Ефимов. Чиж взглянул на часы. Нина должна еще ждать. Обрадуется? А может, какая-нибудь беда его ждет?
Ефимов чем-то отдаленно напоминал Чижу Филимона Качева. Душевной углубленностью, что ли? Как и Филимон Качев, он умеет внимательно слушать, немногословен, чуток к любой несправедливости. Однажды Волков отругал его за грубую посадку, не разобравшись в причине. А человека следовало похвалить. В момент посадки самолет потянуло к земле. Растеряйся Ефимов хотя бы на мгновенье, и быть беде. Но он успел выровнять самолет и посадил его хоть и не очень чисто, но вполне надежно.
Когда Волков разобрался в причине предпосылки к летному происшествию – была обнаружена неисправность механизма автоматической загрузки ручки, – он извинился перед Ефимовым.
Но Федор написал Чижу рапорт: ваш заместитель оскорбил меня при всех, а извинился наедине. Чиж о рапорте промолчал, но Волкову посоветовал прилюдно признать свою ошибку – дескать, это тебе только прибавит авторитета. И Волков согласился. На разборе полетов он скрупулезно проанализировал действия Ефимова, похвалил за выдержку в экстремальной ситуации.
– К сожалению, подобной выдержки не хватило мне при оценке случившегося, – сказал он спокойно, – и я извиняюсь за те резкие слова, которые сказал в адрес Ефимова.
Конфликт ушел в песок, но случай этот вспоминают в полку до сих пор, вывели из него нравственную формулу: «Признавая достоинства другого, повышаешь свой авторитет…»
– «Медовый», я «полсотни третий», разрешите выход на точку.
– Разрешаю, «полсотни третий».
– Вас понял, Павел Иванович, дайте прибой.
– «Полсотни третий», занимайте посадочный, удаление сорок, прибой двести тридцать шесть, режим.
– Понял, «Медовый», выполняю.
Даже профильтрованный радиоаппаратурой голос Новикова доходил до руководителя полетов окрашенным в теплые тона. Чиж только сейчас почувствовал, как он соскучился, как ему остро не хватало все эти дни общения с человеком, занявшим в его сердце особое, будто специально для него подготовленное место.
В полк, на должность заместителя командира по политчасти, Новиков прибыл после учебы. Чижа раздражала его спокойная неторопливость, осторожность в решениях, неразворотливость. Но в дни подготовки отчетно-выборного партийного собрания Новиков проявил себя сразу. Во всем, что он делал и говорил, чувствовались глубокая компетентность, уверенность и целеустремленность. Он не терпел скольжения по поверхности, бездоказательности в выводах. Каждый свой поступок обстоятельно аргументировал и того же требовал от других.
Чиж понял, что поторопился с выводами. Осторожность и неторопливость на первых шагах теперь объяснялась просто: политработник скрупулезно вникал в дело. И пока не докопался до корней, с оценками не спешил.
Сблизила их окончательно беда. На одном из медосмотров у Чижа подскочило давление. Вместе с Новиковым он готовился слетать в «спарке» на разведку погоды. Новиков полетел с Ефимовым.
Давление держалось, и Чижа уложили в госпиталь. Обследование еще не закончилось, а полк уже гудел: командира списывают с летной работы. Не дожидаясь окончательного приговора медиков, Новиков уехал в Ленинград и договорился, чтобы Чижа самым тщательным образом обследовали в Военно-медицинской академии.
В госпиталь он пришел к нему возбужденно-уверенным. Широкие брови при каждом междометии вставали над переносицей домиком, прятались под густой челкой. Глаза сверкали благородным гневом.
– Я все эти позорные бумажки, – тряс Новиков анализами и кардиограммами, – показывал самым крупным спецам. Перестраховщики тут у нас в госпитале, говорят они. Надо немедленно ехать в академию. Там все поставят на свои места. Вы еще долго будете летать, дорогой Павел Иванович. Будете!
Пребывание в Военно-медицинской академии врезалось в память осенним этюдом: по окну царапают голые ветки липы, в огромной луже на асфальте мелкие желтые листья и все время тоскливо, на одной ноте, гудит ветер.