К своим, или Повести о солдатах
Шрифт:
И тут – как в сказке. Вот он огонек, не то лесника дом, не то сторожа какого, рядом лесопилка вроде, досок штабеля. Вокруг тихо, в доме тоже тишина, ни немцев, ни полицаев, видать, тут нет. Постучался. Открывается дверь, стоит старичок в душегрейке, лампу керосиновую в руке держит. Я прошу, пустите, мол, переночевать, сил никаких нет, а он говорит, пустил бы, да у меня уж четверо таких, как ты, в доме сидят, куда я тебя? Я говорю, что, мол, и у порога приткнусь, лишь бы лечь скорей, а если кусок какой найдется, так век благодарен буду. Ладно, пустил он меня в дом.
Захожу.
– Здравствуйте, товарищи бойцы.
А мне один из-за стола по всему видать старший у них отвечает:
– Нету тебе тут ни товарищей твоих, ни бойцов, нам война ни к чему. А ты че кубари не снял, с наганом ходишь, Гитлера хочешь победить? Нам такой приятель ни к чему. Из-за тебя, если немцы наедут, они и нас могут в распыл пустить.
Устал я здорово, а разозлился еще больше, чувствую, сила не моя, а удержаться не могу:
– А про присягу ты забыл, значит? Немцев боишься, а коль перед своими отвечать придется. Про то не думал?
Встает он из-за стола. Смотрю, ничего крепкий парень, морда здоровая и рыжий, как сейчас, помню. Подходит ко мне. Остальные трое сидят, но тоже ко мне повернулись и чую, заварится каша – за рыжего встанут.
– Снимай, – говорит, – кубари лейтенантские и наган сюда давай, он тебе ни к чему теперь. А песенки свои про присягу можешь оставить, мы их уж раньше наслушались, хватит.
– Кубари мои, отвечаю, и наган тоже при мне останутся. А тебе, коль другой раз заикнешься, я не наган, а из нагана в лоб дам, так, что ноги протянешь. Понял, шкура?
И руку на кобуру положил. Он ко мне было, да остановился, откуда ему знать, что наган тот пустой. Тут встает за столом еще один, постарше уже мужик, щетина на подбородке с проседью.
– Оставь его, Степка, – говорит. – Всяк сам свою судьбу решает. Не будем друг другу мешать, переночуем, а там всякому своя дорога.
Тут дед в разговор встрял:
– Покуда в доме моем, – заявляет, – чтоб без шуму-драки, а то не посмотрю, что бугаи здоровые, палкой погоню.
И ко мне:
– Пошли, куда лечь покажу.
Завел меня в какую-то клетушку, лечь только ноги вытянуть, плошку засветил, рядно какое то на пол бросил. Если б не эта сволота за стенкой, во дворце себя можно б было считать. Дед будто мысли мои прочел. Приносит мне миску с горячей картошкой, да краюху хлеба, воды в кружке и говорит тихонько:
– Ты, парень, спи спокойно, не бойся. Я подежурю, тронуть тебя не дам.
– Спасибо, отвечаю, дедушка, – как вас звать-величать, кого поминать добрым словом?
– Да то не важно, Господь вспомнит, когда время придет.
Ушел он. Снял я ремень с кобурой, сунул в изголовье. Попробовал было крепиться, сон к себе не допускать, да надолго меня не хватило, уснул крепко, хоть за уши трепли, не разбудишь. И проснулся тоже разом. В щель дверную лучик солнечный пробивается, в доме тишина. Встал я тихонько, дверью скрипнул, смотрю, у двери на табуретке дед мой сидит, спиной на стену откинулся, глаза закрыты. Испугался я было, живой хоть, неужто удавили душегубы? А он спит, старая перечница, часовой тебе называется. В доме тихо, слышно только, как часы на стене тикают. Ушли эти.
Разбудил деда, тот мне и рассказал, что рыжий с тем, что постарше долго спорили, что со мной делать. Рыжий предлагал меня связать и немцам выдать, говорил, что за лейтенанта им может еще и награда какая выйдет. Его и один из бойцов поддержал, только тот с щетиной сивой на своем настоял. Чтобы, значит, каждому своей дорогой идти и греха на душу не брать. Парень-то, я то есть, какой бы ни был, а все ж свой. Русский.
Попил я с дедом чаю, оставил я ему кобуру со своим наганом пустым, попросил спрятать, где подальше, чтоб беды от него деду не было. А я, коль случай выйдет, вернусь и оружие свое заберу, пока-то оно мне без пользы. И пошел я дальше. Как тот сивый говорил, по своему пути.
Шел по лесу с час, наверное, и такое было у меня чувство, будто кто душу мою на замок запер, железными обручами обхватил. Дышу, иду, а себя вроде бы как и не ощущаю. Сел под дерево, сижу. И тут, как хлынут у меня слезы из глаз. Я пацаном не припомню, чтоб часто слезы пускал. Всегда веселый был парнишка. До колхозов то уж точно, ничего не боялся. А тут… Сижу под деревом и реву белугой. Так стыдно мне до того в жизни никогда не бывало. За тех, кто меня немцам выдать хотел, за себя самого, что еще живой. Потом встал и пошел, себя не чувствовал, будто к пропасти какой или к стенке на расстрел. Где свои, где они? Как так, что они хуже чужих, врагов хуже? Разве это правильно?
Ну да потихоньку оклемался. Наскреб табачных крошек в кармане, пожевал их, поскольку ни спичек, ни бумаги на закрутку у меня не было. Успокоился немного. Пошел дальше. А что еще делать было? Как эти – к немцам бежать, лапки кверху задрать? Ну уж, нет. Лучше в лесу с голодухи сдохну, раз судьба такая…
Смешно сказать, только после случая этого, стал я на всех рыжих с недоверием и опаской даже смотреть. Понимаю, что глуплю, а сделать с собой ничего не могу. Так этот гад мне в душу плюнул…
А жрать все время хотелось. Бывало, выйду к шоссейке и лежу в кустах, жду, пока колонна грузовиков немецких пройдет. Потом выползаю быстренько смотрю, может кто из фрицев огрызок какой выбросил, не доел чего и так же быстренько назад. Стыда при этом у меня никакого не было, жаль только редко, что добыть удавалось. Один раз немец половину бутерброда с колбасой обронил, так для меня это праздник был просто.
Вот после этого как раз был со мной случай, когда я впервые почувствовал, будто кто мне сигнал об опасности подает. Шел по лесу днем, голодный, как всегда, вышел на опушку. Неподалеку деревеньку видно, а рядом совсем, шагов за сто от меня женщина корову пасет. Посмотрел из кустов по сторонам, вроде ничего опасного нет, решил к ней подойти. И тут будто кто пальцами промерзшими по затылку мне провел, так что аж передернуло меня всего.