К вам идет почтальон
Шрифт:
А он всё свое:
— Вы полагаете, это пустяковый вопрос — как живут люди? Правильно живут или нет? Сознают ли свою пользу?
— Истинно, — говорю. — Не то что пустяковый, а вопрос главнее главного.
— Ох, чуть не забыл! Поскольку вы идете с сумкой, у меня к вам просьба.
— Будьте любезны, — говорю.
— Тут должна быть гражданка Гуляева.
— Как не быть. Гуляевых у нас целый карбас наберется. Вам, может, Лизу Гуляеву? Или Настю Гуляеву, что на молочной ферме дояркой? А возможно, Манефу Васильевну Гуляеву, учительницу?
Он отмахнулся:
— Нет, нет, тут есть старушка
— Бабка Парасковья! — спохватился я. — Есть, куда ей деться. Мимо нее я не пройду, будьте спокойны. Из окна непременно заметит, не пропустит.
— Отлично. Посылочка тут ей.
Поднялся, затопал ногами-коротышками в угол, к чемодану, наклонился сопя и достал сверток.
— Вот, — говорит, — от товарища Гуляева мамаше коробка конфет и, естественно, поклон.
— Давайте, — говорю, — передам.
И вот я шагаю по улице с сумкой да с конфетами под мышкой. Дом бабки Парасковьи неблизко. Сперва на левой стороне у реки Заманихи общественный амбар и пристань, потом, чуть подальше, сельпо. Это, можно выразиться, самый центр нашей Курбатовки, — как площадь Челюскинцев в Чернолесске. Отсюда мостки проложены вверх, но, однако же, намного от реки улица не отбегает, а вьется с ней как бы в упряжке. Вот слева дом капитана Гуляева, Никиты Харитоновича, пустой, заколоченный, в палисаднике — крапива и чертополох. Хозяева давно в отъезде. Дальше — клуб, на нем доска для афиш, сейчас на ней ничего понять нельзя, потому что старую афишу содрали, а новой картины еще нет. Потому на доске невесть что — одни лоскутки. Тут ружье торчит, там лошадиная голова из другой картины и еще велосипед из третьей, может, прошлогодней. Еще подальше, справа, дом Насти Гуляевой, — у нее в палисаднике стоит крест старый, весь белый от дождей. Это дед Гуляев поставил. Унесло его на льдине в море, он и обещал водрузить крест, если благополучно вернется. Ну, случай вышел не смертельный, прибило его к суше.
Еще шагов полсотни пройти — рыбозавод. Ворота сегодня на засове, потому на море пятые сутки взводень и на тонях работы нет, семга в грубую погоду не ловится. За рыбозаводом улица поворачивает вправо и немного спустя упирается в лес.
Там, на краю, на холмике, живет в новом доме бабка Парасковья Гуляева. Дом, ни дать ни взять, — теремок из сказки сочинения Пушкина. Крылечко со столбиками резными, наличники на окнах, мезонин с фигурами, а уж конек на крыше — ну, чисто кружевной! Не то что в Курбатовке, а, почитай, во всех селениях на побережье нет дома пригожее! Загляденье! Строили его специально для покойной Авдотьи Гуляевой, сказительницы былин, а бабка Парасковья обитает тут сейчас как ее сестра и наследница всего имущества. Сказы она не складывает, — такой талант одной Авдотье достался, — но кое-что из старого помнит. Нет-нет, бывало, и споет про Илью Муромца.
В последнее время что-то замолчала. Не поет. Сердитая стала бабка.
Конечно, на пути к ней я заходил в разные дома, отдавал письма, рассказывал про своего постояльца. Странная вещь. — как он мне со смешком про себя говорил, так и я о нем. Ровно шалый ветер на меня пахнул. Приехал, говорю, поглазеть, как жизнь идет у нас, в Курбатовке. Такая у него должность. За одно это и жалованье дают.
Говорю, а сам смеюсь.
Бабка
— Ты, Евграф, весело шагаешь сегодня. Неужто мне от сынка несешь что?
Это она стук моих сапог по мосткам заслышала. Я подошел и положил ей коробку на подоконник.
— Точно так, — говорю, — Парасковья Степановна. От товарища Гуляева вам подарок.
Бабка, однако, сыновней посылочке не обрадовалась ничуть. Взяла сверток своими костлявыми руками, подержала и положила на стол. Я понял, в чем дело. Бабка ждет его самого к себе. И давно ждет.
— Товарищ Гуляев занят, — сказал я, чтобы ее успокоить. — Он приехать не может.
— И не написал ничего?
— Нет.
— Да ты разверни. Может, на посылке что написано, — сказала бабка и сунула мне сверток.
Я развернул.
— Ну! Читай! — приказывает.
— «Шоколадные конфеты, — прочел я. — Ассорти. Цена сорок восемь рублей». Самые дорогие.
Выслушав это, бабка не смягчилась, а, наоборот, взъелась еще пуще:
— Сорок восемь? Откупиться от матери надеется. Сорти, что ли, как оно? Я вот возьму, — и голос бабки совсем ожесточился, — в сортир это добро и выкину.
— Ну зачем же? — молвил я примирительно. — Конфеты высшего сорта, у нас в сельпо таких нет.
Не знаю, я ли на нее подействовал, но бабка намерение свое переменила.
— Забирай их, — говорит, — назад.
— То есть как?
— А так! Обратно ему отсылаю, — отрезала бабка. — Пускай сам ест.
Вот история! Еще одно обратное отправление! Ну, это я уж у себя не оставлю, придется и в самом деле отсылать. Мне-то как быть теперь? Легко сказать — отсылаю. Надо же запаковать по всем правилам, в полотно зашить или заколотить в ящик, написать адрес, всё как следует оформить. Бабка, небось, и не сумеет. А что если… Пароход еще на рейде. Груз сегодня в наш адрес большой, молодежная бригада еще часа три проканителится, не меньше. Слетаю-ка я на пароход! Посылка хотя без оформления, а всё-таки, если посмотреть серьезно, срочная и важная. Вручу капитану и попрошу его. Неужели не передаст!
Гуляева каждый знает. Иному даже лестно его навестить лично.
— Ладно, Парасковья Степановна, — сказал я. — Для вас я постараюсь.
И сразу, скорым шагом, на пристань.
Карбас только причалил. Девушки таскали в амбар мешки с мукой. И тут же Афонин — секретарь сельсовета. Его-то я издали и заслышал. Собой он не больно казист, в плечах узок, а пониже, откуда ноги растут, не по-мужски широк, — но горлом вышел богатырь.
— Давай живей! Судно задерживаем, некрасиво это! Языки дома чесать будете!
Всё точно так же шло бы и без него. Страсть любит он распоряжаться.
— Задохнешься, — сказал я. — Посиди.
На лбу пот выступил, китель ворсистого трофейного сукна, с не нашими пуговицами, расстегнут.
— Где же сидеть, — кричит, — за нашим народом если недоглядишь…
Всегда он так. Твердит, что он сейчас, поскольку председатель сельсовета в отпуске, один как есть в Курбатовке представляет советскую власть. И что с нами он отдыха не ведает. Я считаю — только горло у него должно уставать. Дела настоящего мы от него не видим пока что, а суеты-колготы — сверх всякой меры.