К жизни
Шрифт:
– Ого!
– Да. Это честно, смело и красиво… Пожимай плечами, иронизируй… "Обездоленные", "страдающие"… Эти самые ушаковцы, которые сейчас с мамой говорили, – вся земля, по их мнению, обязательно должна перейти к ним одним. Как же, ведь ихняя барыня! А соседним деревням они уж от себя собираются перепродавать. Из-за журавля в небе теперь уже у них идут бои с опасовскими и архангельскими. Жадные, наглые кулаки, больше ничего. Разгорелись глаза.
Мы проехали большое торговое село. Девки водили хороводы. У казенки сидели на
Свернули в боковой переулок. Навстречу шли три парня и пьяными голосами нестройно пели:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног…
Заметив нас, они замолчали. Насмешливо глядя, сняли шапки и поклонились. Я ответил. Мы медленно проехали.
– Ишь, с пищи барской, – гладкие какие да румяные! Знай гуляй и в будни и в праздник!
– Сейчас вот в лесок заедут, завалятся под кустик… Эй, барин, хороша у твоей девочки…?
Долетел грязный, похабный вопрос, и все трое нарочно громко засмеялись.
Мы медленно продолжали ехать. Катра – бледная, с горящими глазами – в упор смотрела на меня.
– И ты за меня не заступишься?
– Стрелять в них прикажешь?
– Да! Стрелять!
Я растерянно усмехнулся и пожал плечами. Сзади доносилось:
Голодай, чтобы они пировали…
– Ну, хорошо!.. – Она с ненавистью и грозным ожиданием все смотрела на меня. – А если бы они остановили нас, стащили меня с шарабана, стали насиловать? Тогда что бы ты делал?
– Не знаю я… Катра, довольно об этом.
– Тоже нашел бы вполне естественным? Ну конечно! Законная ненависть к барам, дикость, в которой мы же виноваты… У-у, доктринер! Обкусок поганый!.. Я не хочу с тобой ехать, слезай!
– Тпру!
Я остановил лошадь, передал вожжи Катре и сошел с шарабана.
– До свидания, – сказал я.
– Не до свидания, а прощайте!
Она хлестнула лошадь вожжой и быстро покатила.
Покос кипит. На большом лугу косят щепотьевские мужики, из Песочных Вершинок возят сено наши, сеяновские. За садом сегодня сметали четыре стога.
Подъезжали скрипящие возы. Федор Федорович сидел в тенечке на складном стуле и записывал имена подъезжавших мужиков. Около стоял десятский Капитон – высокий, с выступающими под рубахой лопатками. Плутовато смеясь глазами, он говорил Федору Федоровичу тоном, каким говорят с малыми ребятами:
– Пишите в книжку себе: Иван Колесов, в третий раз.
– Погоди, любезный! А где же во второй было?
– Второй воз он уж, значит, склал, у вас прописано… Лизар Пененков. Алексей Косаев…
Федор Федорович подозрительно оглядывал возы, но ничего не видел близорукими глазами. Постепенно он все больше входил во вкус записывания, все реже глядел кругом и только старательно писал, что ему выкрикивал в ухо Капитон. Ждавший очереди Гаврила Мохначев с угрюмым любопытством смотрел через плечо Федора Федоровича на его письменные упражнения.
– Пишите теперь в книжку, – Петр Караваев, в четвертый раз.
– Где же он? Петр Караваев!
– А он, значит,
Федор Федорович строго сказал:
– Так, брат, нельзя. Когда приедет, тогда нужно записывать.
Капитон смеялся глазами.
– Так, так!.. Понимаю-с!.. Когда, значит, приедет, вы в книжку и запишете его.
Кипела работа. Охапки сена обвисали на длинных вилах, дрожа, плыли вверх и, вдруг растрепавшись, летели на стог. Пахло сеном, человеческим и конским потом. От крепко сокращавшихся мускулов бодрящею силою насыщался воздух, и весело было. И раздражительное пренебрежение будил сидевший с тетрадкою Федор Федорович – бездеятельный, с жирною, сутулою спиною.
Авторитетным тоном, щеголяя знанием нужных слов, он делал замечания:
– Послушай, Тимофей! Вы рано стог начали заклубничивать.
– Рано! И то еле вилами достанешь!
– Есть вилы длинные.
– И то не короткими подаем… Эй, дядя Степан, принимай!
Солнце садилось. Нежно и сухо все золотилось кругом. Не было хмурых лиц. Светлая, пьяная радость шла от красивой работы. И пьянела голова от запаха сена. Оно завоевало все, – сено на укатанной дороге, сено на ветвях берез, сено в волосах мужчин и на платках баб. Федор Федорович смотрел близорукими глазами и улыбался.
– Сенная вакханалия… Ххе-хе!
Довершили последний стог. Мужики связывали веревки, курили. Дедка Степан очесывал граблями серо-зеленый стог. Старик был бледнее обычного и больше горбился. Глаза скорбно превозмогали усталость, но все-таки, щурясь, радостно светились, глядя, как закат нежно-золотым сиянием возвещал прочное вёдро.
Село солнце.
На Большом лугу в таборе щепотьевцев задымились костры. Мы шли с Борей по скошенным рядам. Серые мотыльки мелькающими облаками вздымались перед нами и сзади опять садились на ряды. Жужжали в воздухе рыжие июньские жуки. Легавый Аякс очумело-радостно носился по лугу.
По дороге среди желтеющей ржи яркими красками запестрела толпа девок с граблями. Неслась песня.
Они приближались в пьяно-веселом урагане песен и пляски. Часто и дробно звучал припев:
В саду мято, рожь не жата.
Некошёная трава!..
Высокая девка, подпоясанная жгутом из сена, плясала впереди идущей толпы. Склонив голову, со строгим, прекрасным профилем, она вздрагивала плечами, кружилась, притоптывала. И странно-красивое несоответствие было между ее неулыбавшимся лицом и разудалыми движениями.
Выдвинулась из ало колыхавшейся толпы другая девка, приземистая и скуластая. Широко улыбаясь, она заплясала рядом с высокою девкою. Они плясали, подталкивали друг друга плечами и кольцом сгибали руки.
В саду мято, рожь не жата.
Некошёная трава!..
– Эй, барчуки! Идите к нам!.. Зацелуем!
Румяные женские лица маняще улыбались. Неслись шутливо-бесстыдные призывы. И не было от них противно, хотелось улыбаться в ответ светло и пьяно.
Они прошли мимо. Следом проплыл запах кумача и горячего человеческого тела.