К. Р.
Шрифт:
Конечно же не могли они уйти и от злободневного течения жизни.
Обсуждали университетские волнения, при «которых мальчики решаются вступать в переговоры с верховной властью». Благодетельной мерой в этих случаях Фет считал исполнение воинской повинности во время вакаций. «Ваше Высочество и я — разные по возрасту и по положению, — говорил Фет, — всецело ощущаем благодатное действие… пройденной нами военной службы».
Константин не без тревоги отмечал в дневнике сильнейшую засуху и грядущий голод. Фет жаловался на гнилую погоду: «Подобно всей стране мы в настоящую минуту стонем под ливнями, сгноившими сено и грозящими погноить хлеб».
Узнав о высокой монаршей милости — назначении Константина Константиновича командиром Преображенского полка, Фет поздравлял его с этой честью, но радовался и за Государя, который
Их эпистолярные беседы шли от души, от сердца, от взаимной приязни. Они — длинные, исповедальные, без страха и осторожности, о чем бы речь ни шла: о творчестве, семье, военной службе, любви, поэзии, о монархии, русской и мировой истории и даже о политике. Якову Петровичу Полонскому, например, К. Р. не рекомендовал читать газеты, дабы сберечь здоровье. Но иное письмо Фета было много взрывнее самой что ни на есть скандальной газетной статьи. Он ставил эпиграф Amicus Plato, sed magis arnica Veritas(«Платон мне друг, но истина дороже») и начинал говорить о «мутных потоках современного ненастья». По дороге умствования он задевал и августейшего президента Академии наук, вернее, дела в его ведомстве: «Когда развитой человек, с одной стороны, вопит о помощи голодающим, а с другой — ухищряется выхлопотать себе деньги на заграничную поездку, якобы для пользы, для науки, сознавая при этом, что эти деньги взысканы с тех самых голодающих, — такое действие может быть только вредным». Константин понял, что ему к академической финансовой отчетности стоит относиться внимательнее…
Фет писал и о делах всего государства — «от избытка чувств уста глаголют».
«Считая себя монархистом, а монархию единственно пригодной для России формой правления, видя, что все члены Августейшего Дома… начиная с Государя, прямо с вокзала едут к Иверской, я повторяю: „князь и бояре крестились, стало быть, и нам надо“, так как убежден, что Россия может только быть Русью или ничем». Фет все еще верил, что смерть поддельного либерализма — вопрос времени. Требовали конституцию — Александр III сказал: «Не будет конституции». Ждали передела земель — Царь сказал: «Не будет передела». Ждали окончательного безначалия и принижения дворян — Царь учредил земских начальников исключительно из дворян. Фет радовался ослаблению «революционной жилы». Но в последнее время он понял, что она не ослабела. Он увидел «наставников юношества», уверявших, что в минуту бунта солдаты станут на сторону бунтовщиков, и говорили они это с радостно горящими глазами. Да и революционеры, по его мнению, поумнели: делают ставку не на простонародье, а на людей в высших государственных сферах. «… Я могу надеяться, что не доживу до печальных результатов такого направления, но грустно и неблагодарно думать, что „apres nous le d?luge“ (после нас хоть потоп. — Э. М., Э. Г.)».
В ответ «регулятор нашего умственного движения», так Фет называл августейшего президента Академии наук, свое послание начал с восторга от новых стихов учителя: «Как непостижимо Вы умеете овладеть душою и потрясать ее до заветной глубины!» Возможно, чтобы снять накал эмоций или уйти от спора. Хотя слышать Его Императорскому Высочеству суждение, что с «верноподданными в России поступают как с неприятелем», даже от своего кумира, — это требует выдержки и терпения. Но Константин не желал нарушить сложившееся в дружестве с Фетом доверие, и он пишет, что пространное его письмо произвело светлое впечатление своей чистосердечною искренностью и цельностью. «Могу ли я не сочувствовать Вашим твердым убеждениям?» И переводит разговор на публикацию в газете «Daily Telegraph» статьи Льва Толстого «О голоде».
Граф Лев Толстой — это имя имело особую притягательную силу для К. Р. и его друзей.
Константин не был знаком с Толстым. «Войну и мир» прочитал в юности во время дальнего плавания. Был поражен художественностью романа и тем, что нашел в нем знакомые чувства и желания — прежде всего, быть хорошим человеком. К своей радости и удивлению услышал подобное мнение от Петра Ильича Чайковского: «Толстой любит людей, у него нет злодеев».
В обществе всякое говорили о жизни Толстого в Ясной Поляне. Но Великий князь в знаменитой усадьбе не был, а брать на веру всевозможные слухи не хотел. В жизни Константина Афанасий Афанасьевич Фет был первым человеком, чья близкая дружба с Толстым позволяла ему быть достоверным в разговорах о нем. Фет часто ссылался на суждения Толстого.
Пройдет время, усилиями Константина в год столетия Пушкина будет возобновлен при Академии Разряд изящной словесности, [42] называемый Пушкинской академией, и в числе первых девяти почетных академиков будет избран, конечно, Лев Николаевич Толстой.
Для Константина счастливым открытием была любовь Толстого к поэту Фету. О стихотворении Фета «Далекий друг, пойми мои рыданья…» Лев Николаевич говорил: «Коли оно разобьется и засыплется развалинами, и найдут только отломанный кусочек: „в нем слишком много слез“, то и этот кусочек поставят в музей, и по нему будут учиться». Стихотворение «Среди звезд» находил «… с тем самым философским поэтическим характером, которого я ждал от вас… Хорошо также (заметила жена), что на том листке, на котором написано стихотворение, излиты чувства скорби о том, что керосин стоит 12 копеек. Это побочный, но верный признак поэта», — смеется Толстой.
42
Разряд изящной словесности существовал при Екатерине П. — Прим. ред.
Под влиянием Фета Константин напишет свои циклы: «В ночи», «Звезды», «Месяц», «Ах, эта ночь так дивно хороша!..», «Ночь. Небеса не усеяны звездами…», «Что за краса в ночи благоуханной!..».
И Толстой, и Фет, и К. Р. всегда будут объясняться в любви к своему Отечеству со слезой, но и с внутренним убеждением и силой. «Когда мы за Нейхгаузеном, перешедши через мосток, очутились на русской земле, я не мог совладеть с закипевшим у меня в груди восторгом: слез с лошади и бросился целовать родную землю», — писал Фет Толстому. Он и работать старался для нее и себя, живущего на ней: «Я люблю землю, черную рассыпчатую землю, ту, которую я теперь рою и в которой я буду лежать. Жена набренькивает чудные мелодии Mendelson'a, а мне хочется плакать… Засадил целую аллею итальянских тополей аршин по 5 ростом и рад, как ребенок».
Константин вторит Фету: «Наконец я дома… С какой радостью перекрестился на мосту через речку, отделяющую Россию от Пруссии! Весело было поздороваться с первым русским солдатом пограничной стражи и услышать его ответ».
Толстой? Есть ли еще книга в сотни страниц, где от первой до последней строчки — все о любви к родине? «Война и мир» — выдох этой любви, осветившей земное пространство, жизнь которого так любили и воспевали по силе своего дара все трое в поэзии и прозе.
«Только слабоумные люди видят в науке колдовство, а в жизни простоту и тривиальную будничность. Как бы высоко ни забралась математика, астрономия, это все дело рук человеческих — и всякий может шаг за шагом туда влезть, проглядеть все до нитки, а в жизни ничего не увидишь — хоть умри — тут-то тайна-то и есть! — размышлял Фет. — Мне все дорого в жизни. Экая славная — с комарами, кукушками, грибами, цветами! Прелесть!»
«От этого-то мы и любим друг друга, что одинаково думаем умом сердца, как Вы это называете… Я свежее и сильнее Вас не знаю человека», — отвечал Толстой Фету.
«Но разве я Льва Николаевича Толстого люблю? Я готов, как муэдзин, взлезть на минарет и оттуда орать на весь мир: „Я обожаю Толстого за его глубокий, широкий и вместе тончайший ум. Мне не нужно с ним толковать о бессмертии, а хоть о лошади или груше — это все равно. Будет ли он со мной согласен — тоже все равно, но он поймет, что я хотел и не умел сказать“», — этой редкостью душевной в Толстом наслаждался Фет и ее видел в К. Р., потому что тот тоже ею владел.