Каббала и бесы
Шрифт:
– Послушайте, юноша, – раввин перешел на «вы», и возникшая грань отчуждения полоснула Леву, словно ножом. – Мы ведь не в бирюльки играем. Не хотите жениться – есть телефон, можно позвонить, отменить помолвку. Вы сбежали, как трус, как подлец, как последний негодяй.
– Я не сбежал, – заюлил Лева, – я заболел, я хотел позвонить, но не смог, плохо себя чувствовал.
– А как, по-вашему, чувствовала себя Злата, ее родители, гости?
Лева не ответил. В нем потихоньку начинала подниматься злость на раввина.
«Ты сам, – хотел сказать он, – сам загнал меня в угол, не видел, не слышал, не хотел обращать внимание, а теперь выступаешь, будто судья праведный. Ты больше меня виноват».
Однако произнести вслух эти слова Лева не решился,
– Написано в наших книгах, – продолжал рав– вин, – тот, кто заставляет бледнеть на людях своего товарища, подобен убийце. А убийцы в нашей ешиве не учатся. Так что будьте любезны собрать вещи и немедленно покинуть учебное заведение.
Лева побледнел. А раввин продолжал:
– Прошу вас также никогда больше не обращаться ко мне ни по какому поводу. Вы чужой нам человек. Все, больше я вас не задерживаю.
Лева повернулся и вышел из кабинета. Обида жгла до слез, отдавала в висках частым постукиванием крошечных молоточков. С ним поступили несправедливо и даже бесчестно. Сначала заманили учиться, вырвали из русла нормальной жизни, убедили, будто его профессия ничего не стоит, что занятие Торой важнее и почетнее любого дела на земле, он бросился в эту воду и оказался одним из последних, примитивных и отсталых, весь опыт его прошлой жизни, приобретенные с таким трудом и упорством знания превратились в ничего не стоящий хлам, сколько он проглотил снисходительных улыбок и покровительственных реплик от мальчишек, единственным достоинством которых было то, что они начали раньше него, а он все равно влез, освоился, притерся, стал не хуже, а теперь – вон – куда, куда вон, и почему так жестоко и безжалостно?! Он же хотел как лучше, он пытался объяснить, а его не услышали, и он же виноват!
Обида проступила капельками горячей соли, мир переливался и двоился за их перламутровым экраном, но Лева не смахивал обиду с глаз, а только моргал, чтобы капельки сами слетели. Они слетали, но на их место тут же набегали новые, горячее прежних…
С тех пор прошли три года. Лева нашел себе место в другой ешиве, попроще. Учиться в ней менее почетно, да и уровень учеников пониже, но зато на их фоне Лева выглядит чуть не гаоном. [93] Правда, высоты, на которые забираются в новой ешиве, не идут ни в какое сравнение с теми, к которым он привык в старой, но Тора ведь безгранична и, по сравнению с ее безмерностью, все эти уровни и высоты – только тщета и крушение духа.
93
Гаон – на иврите – «величие», «гордость», в современном иврите также «гений», официальный титул глав ешив Суры и Пумбедиты в Вавилонии с 6-го по 11-й века. Позднее гаонами стали называть выдающихся мудрецов и кодификаторов.
Злата спустя год после неудачной помолки вышла замуж за выходца из России, тоже инженера-электронщика, не ешиботника, но соблюдающего заповеди парня. Быстро родила ребенка, за ним еще одного. Муж ее обожает, считает умницей, постоянно записывает ее словечки и выражения на магнитофон и крутит на работе, замирая от восторга.
Однажды Лева, спеша с Бебой по каким-то делам, столкнулся на улице со Златой. Нос к носу – не разминуться. Лева вежливо поздоровался, а Злата, сделав вид, что не услышала приветствия, молча прошла мимо.
– Кто эта женщина? – спросила Беба.
– Злата.
– Так ты ж говорил, что она уродина!
– Ну, может, роды повлияли. И вообще, счастливое замужество.
– Нет, сынок, роды, конечно, влияют, и замужество тоже, но если неоткуда брать, то само не возьмется. А у нее есть! И где были твои глаза?
Лева промолчал. В его душе уже наступили перемены, неизбежно случающиеся с каждым мужчиной. Детская застенчивость и юношеская растерянность уступили место решимости взрослого человека. Теперь он точно знал, чего хочет в жизни, и научился
Каждый год перед Йом-Кипуром Лева ходит просить прощения у раввина. Поджидает его возле ешивы, идет навстречу, ищет взгляда. Но раввин отворачивается и ускоряет шаг. Зачем Лева это делает, что принесет ему это прощение, он уже и сам толком не понимает, ведь дрожащая, трепещущая ниточка их отношений порвалась навсегда, но знает твердо: прощение должно быть получено. И он получит его, если не в этом году, так в следующем, а если не следующем, то через два, три, четыре года. Жизнь – она длинная, всё меняется в ней, всё, всё проходит. И нет ничего такого, чтобы стоило его слёз.
ИТА
В ночь на Шавуот, когда религиозные евреи спят не в своих постелях, а над Святыми Книгами, [94] в дальнем углу хабадской синагоги Реховота сидели двое. За окном стояла глухая середина ночи, часы на стене показывали половину третьего. Холодный свет неоновых ламп подчеркивал морщины, утяжелял мешки под глазами. Даже теплое дерево тяжелых скамеек казалось мертвым, напоминая кожу утонувшего гиппопотама.
Большой зал был наполнен гулом голосов, многие, чтоб не уснуть, произносили нараспев изучаемый текст, другие просто беседовали, отгоняя сон хрусткими ломтиками печенья. Двое в углу – худой, сутулый старик в наглухо застегнутом кафтане и мужчина лет сорока, с явно проступающим сквозь пиджак животом – молчали, покачиваясь в такт чтению.
94
Шавуот – праздник дарования Торы, и в ночь этого праздника принято не спать, а сидеть в синагоге и учить Тору, а также читать специально подобранные тексты, призванные помочь еврею совершить «тикун» – исправление души. В эту ночь и разворачивается действие «Иты», и в ходе рассказа ее герой выплескивает реб Буниму душу, совершая, таким образом, своеобразный «тикун», то есть самой своей исповедью, выполняя главную заповедь этой ночи.
– Реб Буним, – внезапно сказал толстяк, решительным жестом отодвигая книгу. – Не знаю почему, но сегодня так муторно, так неспокойно на душе. И праздник вроде, и дети здоровы, и дела, слава Б-гу, идут, чтоб не хуже, а не по себе, не по сердцу.
– Бывает, бывает, – отозвался его визави, поглаживая длинную, чистого серебра бороду. – Иногда приходит злое начало, испытывает, теребит человека. А ты не поддавайся. Оно – свое, а ты – свое. Давай лучше кофе выпьем.
Толстяк согласно кивнул и, с трудом разгибая заснувшее от долгого сидения тело, поднялся со скамейки. Через несколько минут на столе дымились две кружки крепчайшего кофе, их разделяла тарелочка из белого пластика доверху засыпанная коричневыми «тейгелах», вперемежку с темно-розовыми косточками миндаля. Реб Буним осторожно разломил пополам сахарное тело печенья и принялся за кофе. Он пил короткими, медленными глотками, в промежутках поклевывая печенье. Толстяк прикончил свою порцию в три глотка и, словно выполняя повинность, озабоченно захрустел миндалем. Несмотря на мощный кондиционер, по его лицу катились капельки пота. Покончив с миндалем, он потряс бородой, отряхивая крошки, тяжело откинулся на спинку скамьи и принялся говорить.
– Оглядитесь, любезный мой реб Буним, осмотрите столы – чем, по-вашему, заняты хасиды? Вы скажете – учатся, а я скажу – как бы не так. Разговоры они разговаривают – кто о политике, кто о семье. Хотя, и в этом я почти уверен, большинство рассказывает о чудесах Ребе.
– Почему бы и нет, – отозвался реб Буним. – Большой человек был, многим людям помог, есть о чем говорить.
– Есть, есть, – сдержанно улыбаясь, подтвердил толстяк. – Вот и у меня была в жизни совершенно удивительная история. Я ее еще никому не рассказывал, если хотите, можете стать первым.