Каботажное плаваньеНаброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
Шрифт:
И она выполнила свое обещание: всем, что я знаю и умею в этой сфере, я обязан ей, я прошел с ней полный академический курс и стал если не доктором, то уж магистром — точно. Низкий ей за это поклон. Иногда я вновь вижу перед собой груди, созданные, чтобы их гладили и целовали, снова ощущаю веявший от нее аромат цивилизованной самки, вспоминаю золотистые волосы, маленькое тугое лоно. Да, это она наставила меня на путь истинный. Спасибо.
Баия, 1968
Когда читаю теперешние бразильские газеты, не устаю радоваться тому, как далеко шагнула вперед свобода слова — ругательства исчезли, вернее, перестали таковыми считаться. То, что носит громкое название «ненормативной лексики», то, что называется «соленым словцом», одолело предрассудок, протиснулось в литературный
Еще совсем недавно все обстояло совсем иначе: газеты, делая вид, что заботятся о приличиях, что трогательно пекутся о целомудрии читателей, просто лицемерили, а еще больше боялись — боялись, что им влетит от властей предержащих. Так и вижу Одорико Тавареса, воздевшего для пущей выразительности руки к небу, — он возмущен теми оборотами и словечками, которые допускает в обзорах и репортажах юный прыткий журналист Гвидо Герра, компрометирующий своими эскападами почтенное издание «Диарио де Нотисиас». «Кончится тем, что из-за этого щенка мою газету закроют! — кричит Одорико. — Завтра же выставлю его вон! Ноги его не будет в редакции!»
Несмотря на это, Гвидо бестрепетно продолжал употреблять слова непечатные, хоть и хорошо известные каждому баиянцу, но режущие католическое ухо. Он, пожалуй, злоупотреблял ими, слишком уж отчаянно сквернословил, однако имел бешеный успех у читателей. Сам он был под стать своему стилю — дерзкий, нахальный, нечесаный, грязноватый, в расползающихся по швам линялых джинсах: таким и вломился в литературу.
Я уж не помню, какой ветер занес меня на презентацию его первой книги очерков и репортажей, где Гвидо раздавал автографы. Я предрек ему большое будущее, можно сказать, поставил на него и не ошибся. Надо отдать мне должное — в этих делах я почти никогда не попадаю впросак, все прогнозы мои сбываются. Маленький газетный хроникер стал писать рассказы, а потом — романы. Теперь, когда он подписывает свое новое творение в книжном магазине Дмевала Шавеса, жаждущие получить его автограф выстраиваются в очередь на полквартала.
А в газете продолжаются скандалы. Одорико объявляет об увольнении репортера, но опять же дальше угроз и крика дело не идет. Гвидо кается и клянется быть сдержанней в выражениях. Его клятвам та же цена, что и угрозам главного редактора. Всласть наоравшись, Одорико, который, между прочим, и сам поэт, бормочет вполголоса: «Талантлив, мерзавец! Лихо пишет, даже моей Жерсине нравится» (Жерсина — это его супруга).
Нью-Йорк, 1979
Мы ужинаем у Гарри Белафонте в узком семейном кругу — его жена Джулия, его сестра, тесть с тещей, мы с Зелией.
— После ужина, — говорит мне Гарри, — покажу одну штуку, сделаю тебе сюрприз.
Надеюсь, понравится.
Где только не встречались мы с четою Белафонте. В Париже, после триумфально прошедшего концерта в «Олимпии», в Гаване, где гуляли в компании с Грегори Пеком. На террейро, [14] где участовали в обряде посвящения: там Зелия обратила внимание на то, что едва ли не все участники африканского радения — белые. И на Кубе, и у нас в Бразилии кандомбле перестало быть негритянской сектой, сделалось истинно народной религией, не знающей ни расовых, ни классовых различий. «Дома святого» посещают крупнейшие латифундисты, банкиры и политики, поклоняются грозному Огуну, могущественному Ошосси. А на Кубе, не в пример прошлым годам, когда режим преследовал и запрещал религию, значительно терпимей стали относиться к верованиям и верующим.
14
[xiv] Афро-христианские общины подчинены внутренней духовной иерархии, обычно йорубско-дагомейского происхождения. Общину возглавляет жрица — «мать» или жрец — «отец святого», которым помогают совершать обрядовые действия младшие жрецы и жрицы — эбомин, экеде, оба, иаво. Радение, или кандомбле, происходит на особой площадке — террейро, иначе называемой «дом святого».
…Гарри прилетел в Рио-де-Жанейро. Его окружают репортеры, со всех сторон к нему тянутся микрофоны, вспыхивают блицы фотоаппаратов, гудят и жужжат камеры. Все это ему привычно и приятно.
— Чему
— Я навещу моего друга Жоржи Амаду.
— И все?
— Неужели этого мало?
Гарри Белафонте — не только знаменитый певец и кинозвезда. Он сражается за права человека, он борется с апартеидом, он был близок к Мартину Лютеру Кингу. Глядя, как он ставит программу, посвященную памяти этого великого человека — исполняется двадцать лет со дня его гибели, — я вспоминаю другого своего чернокожего друга, другого замечательного певца, Поля Робсона. Они похожи и ростом, и убеждениями, и обостренной совестью — оба воплощают в себе человеческое достоинство.
А тогда в Нью-Йорке после ужина Гарри и Джулия повели нас в приготовленную нам комнату. Над изголовьем кровати, на почетном месте висит картина Кандидо Портинари. [15] Арена убогого бродячего цирка-шапито… униформа, артисты, синий конь…
— Я был вчера в одной галерее на выставке Леже и купил это. Увидел и остолбенел.
За окном — зима, заснеженные улицы, а здесь, в доме Гарри Белафонте, кроме тепла дружбы, меня согревают поэзия, буйство цвета, прелесть моей Бразилии.
15
[xv] Кандидо Портинари (1903–1962) — бразильский живописец и график.
Своим умом жить, своей головой думать — дорогое удовольствие. Тот, кто отважится на это, немедля будет схвачен идеологическими патрулями левых и правых, и пощады не жди. Обвинят, оплюют, оклевещут, выставят к позорному столбу, распнут. И все равно — стоит, стоит платить непомерную цену, ибо в накладе не останешься: свобода мысли — штука бесценная.
Тирана, 1950
На приеме, устроенном президентом Миттераном в честь сорока иностранных писателей, приглашенных на открытие программы «Fureur du Livre» [16] — придумал эту затею министр культуры Жак Ланг, — ко мне подходит албанский писатель Исмаиль Кадарэ. Он слышал, что я бывал в его стране, но не знает когда.
16
[xvi] «Книга — событие года» (фр.).
— Это было в 1950 году, больше сорока лет назад, дорогой Исмаиль, вы тогда пешком под стол ходили.
Я приехал в Албанию на Конгресс в защиту мира. Эта страна меня покорила: оливковые рощи, порт на побережье Адриатики — он был не больше, чем мой родной Ильеус, — народ, гордый своими недавними подвигами в борьбе с Гитлером и Муссолини. Нищета и надежда. Маленькую столицу мы с Вандой Якубовской обошли пешком, из конца в конец часа за два. В ту пору я написал об Албании несколько лирических пассажей — сделайте скидку на застилавший мне глаза энтузиазм. Познакомился с самим Энвером Ходжей, говорил с ним…
— Да быть не может! Неужели он вас принял? — восклицает потрясенный Исмаиль, который помнит, как недоступен был тиранский тиран.
— Я же представлял Всемирный совет мира…
Ходжа не только принял меня, но и предложил чашечку чаю, и беседа наша длилась больше часа. Он хвалился прошлыми триумфами, делился грандиозными планами на будущее, славословил Сталина, но снизошел до того, чтобы вспомнить Фуада Саада, врача из Сан-Пауло, с которым в студенческие годы жил в одной комнатке в дешевом марсельском (или лионском?) пансионе. Когда прощались, Энвер Ходжа вновь забронзовел и велел передать Престесу [17] следующее:
17
[xvii] Луис Карлос Престес (1898–1986) — деятель бразильского и международного рабочего и коммунистического движения. В 1924 — 27 гг. возглавил вооруженную борьбу против диктатуры А. Бернардеса: повстанческие отряды, получившие название «Колонны Престеса», совершили длительный рейд по стране. В дальнейшем — один из руководителей (с 1943 г. — ген. секретарь) БКП.