Кадетский монастырь
Шрифт:
– Ну а как же вы-то от них вырвались?
– Чудом спасен.
– Кто же это чудо сделал, чтобы вас избавить?
– Талафа.
– Это кто же такой, этот Талафа, – тоже татарин?
– Нет-с, он другой породы, индийской, и даже не простой индиец, а ихний бог, на землю сходящий.
Упрошенный слушателями, Иван Северьяныч Флягин рассказал нижеследующее об этом новом акте своей житейской драмокомедии.
Глава девятая
– После того как татары от наших мисанеров избавились, опять прошел без мала год, и опять была зима, и мы перегнали косяки тюбеньковать на сторону поюжнее, к Каспию, и тут вдруг одного дня перед вечером пригонили к нам два человека, ежели только можно их за человеков считать. Кто их знает, какие они и откуда и какого рода и
А те их то честью уговаривали, а потом тоже и пугать начали.
– Гоните, – говорят, – а то вам худо может быть: у нас есть бог Талафа, и он с нами свой огонь прислал. Не дай бог, как рассердится.
Татары того бога не знают и сомневаются, что он им сделать может в степи, зимою, с своим огнем, – ничего. Но этот чернобородый, который из Хивы приехал, в красном халате, говорит, что если, говорит, вы сомневаетесь, то Талафа вам сею же ночью свою силу покажет, только вы, говорит, если что увидите или услышите, наружу не выскакивайте, а то он сожжет. Разумеется, всем это среди скуки степной, зимней ужасть как интересно, и все мы хотя немножко этой ужасти боимся, а рады посмотреть, что такое от этого индийского бога будет; чем он, каким чудом проявится?
Позабрались мы с женами и с детьми под ставки рано и ждем… Все темно и тихо, как и во всякую ночь, только вдруг, так в первый сон, я слышу, что будто в степи что-то как вьюга прошипело и хлопнуло, и сквозь сон мне показалось, будто с небеси искры посыпались.
Схватился я, гляжу, и жены мои ворочаются, и ребята заплакали.
Я говорю:
– Цыть! Заткните им глотки, чтобы сосали и не плакали.
Те зацмоктали, и стало опять тихо, а в темной степи вдруг опять вверх огонь зашипел… зашипело и опять лопнуло…
«Ну, – думаю, – однако, видно, Талафа-то не шутка!»
А он мало спустя опять зашипел, да уже совсем на другой манер, – как птица огненная, выпорхнул с хвостом, тоже с огненным, и огонь необыкновенно какой, как кровь красный, а лопнет – вдруг все желтое сделается и потом синее станет.
По становищу, слышу, все как умерло. Не слыхать этого, разумеется, никому нельзя, этакой пальбы, но все, значит, оробели и лежат под тулупами. Только слышно, что земля враз вздрогнет, затрясется и опять станет. Это, можно разуметь, кони шарахаются и все в кучу теснятся, да слышно раз было, как эти хивяки, или индийцы, куда-то пробегли, и сейчас опять по степи огонь как пустится змеем… Кони как зынули на то да и понеслись… Татарва и страх позабыли, все повыскакали, башками трясут, вопят: «Алла! Алла!» – да в погоню, а те, хивяки, пропали, и следа их нет, только один ящик свой покинули по себе на память… Вот тут как все наши батыри угнали за табуном, а в стану одни бабы да старики остались, я и догляделся до этого ящика: что там такое? Вижу в нем разные земли, и снадобья, и бумажные трубки; я стал раз одну эту трубку близко к костру рассматривать, а она как хлопнет, чуть мне огнем все глаза не выжгло, и вверх полетела, а там – бббаххх! – звездами рассыпало… «Эге, – думаю себе, – да это, должно, не бог, а просто фейверок, как у нас в публичном саду пускали», – да опять как из другой трубки бабахну, а гляжу, татары, кои тут старики остались, уже и повалились и ничком лежат, кто где упал, да только ногами дрыгают… Я было попервоначалу и сам испугался, но потом как увидал, что они этак дрыгают, вдруг совсем в иное расположение пришел и с тех пор, как в полон попал, в первый раз как заскриплю зубами, да и ну на них вслух какие попало незнакомые слова произносить. Кричу как можно громче:
– Парле-бьен-комса-шире-мир-ферфлюхтурмин-адью-мусью!
Да еще трубку с вертуном выпустил… Ну, тут уже они, увидав, как вертун с огнем ходит, все как умерли… Огонь погас, а они все лежат, и только нет-нет один голову поднимет да и опять сейчас мордою вниз, а сам только пальцем кивает, зовет меня к себе. Я подошел и говорю:
– Ну, что? Признавайся, чего тебе, проклятому, – смерти или живота? – потому что вижу, что они уже страсть меня боятся.
– Прости, – говорят, – Иван, не дай смерти, а дай живота.
А в другом месте тоже и другие таким манером кивают и все прощенья и живота просят.
Я вижу, что хорошо мое дело заиграло: верно, уже я за все свои грехи оттерпелся, и прошу:
– Мать Пресвятая Владычица, Николай Угодник, лебедики мои, голубчики, помогите мне, благодетели!
А сам татар строго спрашиваю:
– В чем и на какой конец я вас должен простить и животом жаловать?
– Прости, – говорят, – что мы в твоего Бога не верили.
«Ага, – думаю, – вон оно как я их пугнул», да говорю: «Ну уж нет, братцы, врете, этого я вам за противность релегии ни за что не прощу!» Да сам опять зубами скрип, да еще трубку распечатал.
Эта вышла с ракитою… Страшный огонь и треск.
Кричу я на татар:
– Что же, еще одна минута – и я вас всех погублю, если вы не хотите в моего Бога верить!
– Не губи, – отвечают, – мы все под вашего Бога согласны подойти.
Я и перестал фейверки жечь и окрестил их в речечке.
– Тут же, в это самое время, и окрестили?
– В эту же самую минуту-с. Да и что же тут было долго время препровождать? Надо, чтобы они одуматься не могли. Помочил их по башкам водицей, над прорубью, прочел «во имя Отца и Сына» и крестики, которые от мисанеров остались, понадевал на шеи и велел им, того убитого мисанера чтобы они за мученика почитали и за него молились, и могилку им показал.
– И они молились?
– Молились-с.
– Ведь они же никаких молитв христианских, чай, не знали, или вы их выучили?
– Нет; учить мне их некогда было, потому что я видел, что мне в это время бежать пора, а велел им: молитесь, мол, как до сего молились, по-старому, но только Аллу называть не смейте, а вместо него Иисуса Христа поминайте. Они так и приняли сие исповедание.
– Ну а потом как же все-таки вы от этих новых христиан убежали с своими искалеченными ногами и как вылечились?
– А потом я нашел в тех фейверках едкую землю; такая, что чуть ее к телу приложишь, сейчас она страшно тело палит. Я ее и приложил и притворился, будто я болен, а сам себе все, под кошмой лежа, этой едкостью пятки растравливал и в две недели так растравил, что у меня вся как есть плоть на ногах взгноилась, и вся та щетина, которую мне татары десять лет назад засыпали, с гноем вышла. Я как можно скорее обмогнулся, но виду в том не подаю, а притворяюсь, что мне еще хуже стало, и наказал я бабам и старикам, чтобы они все как можно усерднее за меня молились, потому что, мол, помираю. И положил я на них вроде епитимьи* пост, и три дня я им за юрты выходить не велел, а для большей еще острастки самый большой фейверк пустил и ушел…
– Но они вас не догнали?
– Нет; да и где им было догонять: я их так запостил и напугал, что они небось радешеньки остались и три дня носу из юрт не казали, а после хоть и выглянули, да уже искать им меня далеко было. Ноги-то у меня, как я из них щетину спустил, подсохли, такие легкие стали, что как разбежался, всю степь перебежал.
– И все пешком?
– А то как же-с, там ведь не проезжая дорога, встретить некого, а встретишь, так не обрадуешься, кого обретешь. Мне на четвертый день Чувашии показался, один пять лошадей гонит, говорит: садись верхом. Я поопасался и не поехал.