Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
«Пушторг» — уникальный в русской литературе XX века манифест антиеврейства, написанный евреем.
Блюя желчью, отпихиваясь руками и ногами от проклятого наследства, которое передали ему отцы, не спросясь его воли, Сельвинский до конца жизни не мог отделаться от чувства вины. Это чувство не покидало его нигде и никогда. В 1933 году, на борту ледокола «Челюскин», в Арктике, он пишет «Портрет моей матери»:
Корни обиды глубоко вросли.
Сыновий лик осквернен отныне,
Как иудейский Иерусалим,
…………………………………
И мать уходит. И мгла клубится.
От верхней лампочки в доме темно.
Как черная совесть отцеубийцы,
Гигантская тень восстала за мной.
«А мать уходит. Горбатым жуком в страшную пропасть этажной громады, как в прах. Как в гроб. Шажок за шажком. Моя дорогая, заплакана маты…»
В тридцать шестом году Сельвинский привез из Берлина новые стихи: «Антисемиты» и «Еврейский вопрос».
Кафе. Две-три чашки. Зевают лакеи.
Скрипка закончила попурри.
Тогда в коричневейшей ливрее
Швейцар замурлыкал свое у двери.
Кто-то насмешливо фыркнул: — Гений!
И тут-то певун заорал из дверей:
— Кто сказал «Гейне»? Никаких Гейне:
Гейне — еврей!
Молчанье. И вновь, стоеросов, как пихта,
Бубнит он у вешалки номерной:
— Es ist eine alte Geschichte,
Doch bleibt sie immer neu.
Да, это была старая история, которая оставалась вечно новой. Но старая эта история повторялась не только там, в кафе, в столице Третьего рейха, а повторялась старая история и в душе поэта, в ответ на кой-какие чувствования которого бренчала кое-как его лира.
В сорок втором году подполковник Сельвинский собственными глазами увидел рвы, заполненные трупами. И написал стихи: «Я это видел»: «…Рядом истерзанная еврейка. При ней ребенок. Совсем как во сне. С какой заботой детская шейка повязана маминым серым кашне… Но даже и смерть для них не разлука: не властны теперь над ними враги…»
Поразительно точно замечено: над убиенным убийца уже не властен!
Караимский мудрец Бабакай-Суддук говорил: «Будьте любезны — у нас каждому свой жребий». Жребий поэта — стихи: не идет стих — ны пиши, ради Бога, ны пиши!
В сорок пятом году в Кенигсберге, городе Иммануила Канта, поэт Сельвинский задался вопросом: «Кто мы?» Не мы, то есть племя, к какому принадлежал крымчак Сельвинский, а мы, русские, мы, Россия. И ответил на этот вопрос — не себе, миру ответил:
Нет, мы не скифы. Не пугаем шкурой.
Мы пострашней,
Мы — новая бессмертная культура
Мильонов, осознавших гений свой.
Нам не нужны ни ваши цитадели,
Ни пахоты, ни слитки серебра, —
Поймите же: иной, великой цели
Народ-мыслитель посвятил себя.
Как эти танки заняли дороги,
Так и уйдут, когда увидим прок.
Еще не все подведены итоги,
Но к вам пришла Россия как пророк!
Кто возьмется сказать, подведены ли нынче все итоги. Но танки ушли, и ушла, исполнивши свой пророческий жребий, Россия, так и не дождавшись в Европе проку, какого ждала.
Этого не дано было поэту Сельвинскому увидеть. Но, когда жизнь его повернула на последний десяток, увидел он вновь, увидел и вспомнил, кто он и откуда, и услышал звук шофара:
В рыдающей молельне
Взвыл бычий рог.
Был в этом древнем вое
Такой исступленный стон,
Как будто все вековое
Горе выкрикивал он!
Всю тоску и обиду,
Мельчайшей слезинки не пряча,
Глубже псалмов Давида
Выхрипел рог бычачий.
Пока он вопил от боли,
Пока он ревел, зверея,
На улицу вышли евреи,
Не убиваясь более:
Теперь от муки осталась тихая усталость.
Тихая усталость низошла и на крымчака Сельвинского, но даже и в усталости этой он нашел в себе силы еще раз лягнуть, еще раз пнуть: «О, что же ты скажешь, рабби, пастве своей потрясенной? Ужели в душонке рабьей — ни-че-го, кроме стона? Но рек он, тряся от дрожи бородкой из лисьего меха: — В’огавто л’рейехо комейхо! — все земное во власти Божьей…»
Вот, уже одной ногой в могиле, опять заговорил поэт Сельвинский, искавший отцов себе среди остготов, словами своих праотцов.
Вратарь республики
Л. Кассиль
«Вдруг Ося спрашивает:
— Леля, а Леля? Ты говоришь: еврей. А что такое еврей?
— Ну, народ такой… Бывают разные. Русские, например, или вот дошлые. „Дошлый народ, — папа говорит, — есть“. Немцы еще, французы. А вот евреи. Папа — еврей, ты — еврей…