Каин-кабак
Шрифт:
— Нет. Хворает он. Говорили, что с той ночи все никак не выправится… Простудился, видно, сильно.
— И Шурка хворает. Краузе тю-тю! Вот оно, судьба-то как над людями изгиляется. Хороши люди за меня поплатились, а энтот лобастый, тля, насекомая, живет.
— Этот тоже, за тобой который приезжал, Богдановский — его фамилья, — он в отпуск отпущен по болезни сердца.
— Все ты знаешь, доглядчивая бабенка.
— Да как же не знать! Мне бы и не повидать тебя, кабы они здоровы были. Сильно они против тебя настроены. Вот тебе! А ты же их спас. Впрочем, лучше, что не бежал.
Алибаев шумно вздохнул.
— Ну, тебя-то недаром допустили. Ты чего им теперь скажешь?
Клава прижалась грудью к плечу Алибаева,
— Гришенька, миленький, а ты скандала не устраивай. Прошу тебя! Никогда ни о чем не просила, в первый раз прошу тебя, умоляю тебя… Муженек мой, Гриша, родненький! Не говори ничего, что догадался, а? Может, удастся еще увидеться. Я тебя выручить хочу, не мешай мне.
Алибаев, согреваясь ее телом, боялся двинуться, нерешительно поглаживал ее колено жаркой рукой, но ответил неприветливо:
— Я тебе не велю. Ничего больше не вымаливай. К смерти не присудят. Вот только в одиночке…
— Вот то-то и есть. Ты же с ума сойдешь. А мне обещали тебя в общую камеру перевести, если согласишься показанья дать.
— Какие показанья? Товарищей топить? Я убивать умею, а торговать людьми не пробовал. Не буду.
— Да каких товарищей! Нехорошее тебе товарищ? А? Если ты согласишься показанье давать, все равно какое, только обещаешь не отказываться от ответов, мы еще повидаемся. Гриша, ты подумай, много ли ты меня радовал? Гришенька, пожалей меня…
Алибаев тесно обхватил ее обеими руками, жарко поцеловал пересохшим ртом мягкие, влажные губы. Клава запрокинулась. Алибаев, тяжело дыша, наклонился над ней, отпрянул, поглядел налившимися кровью глазами на отверстие в двери, шумно передохнул и отодвинулся.
— Ну что же, ну, Гриша? Так и погубишь меня ни за грош, ни за копеечку? Я все для тебя, а ты…
Алибаев встал, заходил по камере, то и дело кося на нее сумрачным, жадным взглядом. Потом остановился перед ней, постучал ногой в пол и хрипло сказал:
— Ну, иди, Клава. Чать, не на всю ночь допустили. Эх, облапил бы я тебя сейчас! Здорово ты мне сегодня желанная. И не то что только для блуда… Иди, жена, иди, бабонька. Пора.
Клава встала, обняла его за шею обеими руками, прижалась плотнее.
— Мы и на стороне у меня увидимся. Только не порти дела. Я же не уговариваю тебя против своих». В одиночке тебе нельзя. А тогда на работу будут водить, там увидимся. А?
— Ладно, иди, ластынька, иди. Я подумаю. Иди, иди… А то не выпущу.
У самой двери он больно сжал пальцами ее плечо и вплотную в ухо шепнул:
— А ты с начальниками гляди не блуди. Теперь я тебя за блуд не помилую. Помни.
Клавдя зажилась в городе. Закончила давно начатое вязанье крючком, сшила новые оконные занавески с этим кружевом и послала с попутчиком в свое село домоправительнице-тетке письмо:
«Дорогая тетя Маня! Благодаренье Богу, хлопоты мои идут успешно, с пользой для несчастного моего мужа. До суда он теперь сможет находиться в более хороших условиях, часто на воздухе, вообще повеселее. А суд выяснит, что Гриша не так виноват, как показался, — больше из-за своего беспокойного характера. Я на это твердо надеюсь, чувствую себя бодро и хорошо. Хорошо, что Степанида перешла жить к нам. Она старательная в работе и вообще нам подходящая. Главное — дальняя родня, никто не придерется, что мы пользуемся наемным трудом, когда мы содержим нуждающуюся родственницу. Но все-таки вы за ней следите, в амбар одну не посылайте. Ключ от амбара, пожалуйста, не забывайте прятать и вообще нарасхлебень ничего не держите. Человек даже не виноват, если вы его вводите в соблазн своей неаккуратностью. Напишите, пожалуйста, поскорей, доставил ли Семен Козырь супоросую свинью из Каин-Кабака. Тогда, с вещами, мне невозможно было ее взять, а он божился, что скоро доставит. Теперь она уж опоросилась, поросят
Любящая вас племянница Клавдя.
В начале письма я написала выраженье «благодаренье Богу». Это, конечно, случилось по привычке. Я — жена партизана и все-таки как-никак большевика — не могу верить в Бога, да и не верю. Но вам можно в церковь ходить. Ничего, это нам не повредит, вы — старенькая, вас уже невозможно переделать. Пишите ответ поскорей, но все-таки повнимательнее. Очень много букв пропускаете, я с трудом разбираю слова. Еще раз целую вас крепко и желаю всего лучшего.
К. А"
Клавдя облегченно вздохнула, закончив письмо. Сладко потянулась, прижмурила глаза, но, вспомнив, что пора собирать узелок для передачи, быстро вскочила со стула. Посмотрев на часы-будильник в изголовье кровати, мысленно выбранила себя:
«Дурища, расселась! Уж пять минут второго, еду надо к двум, а шагать-то вон сколько. И волосы не подвила еще. Фу, как время бежит, никак не успеешь все сделать. Ну, пойду побыстрей. Далеконько до вокзала! Ох… Много все-таки с моим Алибайкой хлопот».
Семнадцать человек — бывших офицеров, молодых мужиков из нехорошевских заговорщиков, наиболее здоровых на вид и степенных работящих уголовников — были переданы в распоряженье транспортного отдела политохраны для производства неотложных работ по восстановлению железнодорожного движенья. Перед самой отправкой неожиданно для тюремного начальства высшим распоряжением был причислен к ним Алибаев. В конце города, у вокзала, наскоро подремонтировали обветшалый арестный дом. Вместо поломанных в окна вставили новые железные решетки. У ворот выросла некрашеная, свежо пахнущая деревом караульная будка. Такие же молодые, веселые нависли ворота в прорыве седого, ощеренного меж досок забора. Арестанты, приобщившиеся в прогулке через город к нетемничной людской жизни, ввалились в них со смехом, с прибаутками, весело. Алибаев с усмешкой, широко обнажившей желтые, прокуренные зубы, подмигнул на будку и на ворота, крикнул:
— Правду в газетах пишут, покончали разрушать, строиться зачинаем!
Безбровый круглолицый солдат громко засмеялся в ответ, но быстро вспомнил, что он — охрана, покорился на других сопровождающих, мотнул винтовкой и пригрозил Алибаеву:
— Я те позубоскалю! Пролезай, что в воротах задерживаешь?!
Алибаев дружелюбно взглянул на него, ласково отозвался:
— Не серчай, сынок. Зазевался манеиько.
На шатких, разбитых ступеньках входа он опять призадержался, поглядел на белесое небо, на притоптанный, загаженный людьми снег у крыльца, снова широко усмехнулся, хлопнул ласково по спине идущего перед ним и вошел в душный дом с железными решетками, как домой после томительного странствования.