Как далеко до завтрашнего дня
Шрифт:
А тут я получил лестное предложение от самого академика Лаврентьева участвовать в конкурсе на замещение должности профессора на его кафедре «теория взрыва» в Московском Физико-техническом институте.
Шел уже 55-ый год, Сталин ушёл в небытие, моя мачеха вернулась домой из Тайшетского лагеря и я снова оказался допущенным до закрытых работ, правда с несравнимо более низким уровнем допуска, чем это было в НИИ-2 и МВТУ. Поэтому предложение Михаила Алексеевича работать на его кафедре было вполне уместным. Но самым приятным в этом предложении была просьба читать одновременно два курса – курс гидродинамики, к которому я уже привык и уже читал по-своему, а не «по учебнику» и курс теории функций комплексного
От такого предложения отказаться я не мог.
Осенью я получил предложение стать еще и деканом аэромеханического факультета. О драматических обстоятельствах связанных с моим утверждением в этой должности я уже рассказывал.
Итак, на 38-ом году жизни я достиг Олимпа. Издали мне казалось, что там живут боги с докторскими степенями и профессорскими званиями. И вот я оказался среди них. Среди докторов, но среди богов ли? Это предстояло еще узнать!
Глава VI. Об интеллигенции, ее судьбе и ответственности
Становлюсь ли я интеллигентом?
Ощущение своей принадлежности к интеллигенции было одним из довольно ранних. Оно возникло задолго до того, как я стал задумываться о смысле этого слова. Поэднее я нередко сам себе задавал вопрос о том, в какой степени я имею право причислять себя к этой группе граждан. Именно граждан, ибо интеллигент не мог не быть гражданином. В том высоком смысле этого слова, понимании смысла этого слова, которое пришло к нам ещё из античного мира. В моем представлении, интеллигент – это не просто образованный гражданин, а человек обладающий ещё, определенными нравственными началами.
Сначала я воспринимал себя, как члена своей семьи, как русского, сыном своего отца, внуком своего деда, с их восприятием России, русской культуры, прежде всего. И надо сказать, что то первоначальное представление об интеллигенции, об интеллигентности, которое я воспринял в детстве так и осталось со мной на всю жизнь, хотя многое коренным образом менялось в моих взглядах и восприятии действительности.
Принадлежность к интеллигенции была моим первым проявлением социальности. Я на многое смотрел именно с позиции этой части русского общества и той трагедии русской интеллигенции, которая разворачивалась у меня на глазах. И по этой же причине я никогда не мог принять большевизм и сталинизм, хотя чуть ли не полвека был членом партии. Но зато я внутренне принимал социализм, мне всегда была глубоко симпатична его доктрина, так же как и доктрина христианства и я долго не видел иной альтернативы тому образу жизни, который описали Дикенс, Бальзак и другие великие, писавшие о капиталистическом обществе XIX века. На всю жизнь у меня осталась в памяти экскурсия в ИвановоВознесенск – теперь просто Иваново, и посещение рабочих казарм с их подслеповатыми окнами, затхлым воздухом, двухэтажными нарами в комнатах-пеналах, на которых ютились по две семьи. А ведь рядом были светлые виллы и выезды рысаков.
Я никогда не мог отрешиться от того чувства глубочайшей несправедливости, которая лежит в основе капиталистического общества, забыть о том, что оно возникло из горя согнанных с земли миллионов разороённых крестьян, горя тех, кому было некуда податься кроме фабрики. Мне всегда казалось, что мог быть и другой путь промышленного развития человечества.
Даже оказавшись на Западе и увидев сколь жизнь там непохожа на стандарты капитализма, внушаемые нам книгами прошлого века и пропагандой, я не отрешился от своих симпатий. Я полагал, что социализм не может не быть привлекательным для поистине интеллигентного человека. Думаю так и сейчас, хотя понимаю, что социализм – не более чем утопия. Но всегда существовали утопии, людям необходимы сказки! Пусть одной из них и останется социализм.
Через-чур тяжела была судьба моей семьи, да и сам я пережил немало, чтобы не видеть весь ужас окружавшей меня русской, советской действительности. Но я старался не связывать его с социализмом и много размышлял о том, как её можно исправить. Самым страшным мне представлялась беспомощность человека перед лицом власти, её монополизм, поднимавший наверх людей духовно ущербных, обладавших психологией люмпенов, которые из за своего интеллектуального и духовного убожества отказывают нации в возможности развернуться, раскрыть свои истинные спосбности, скованные разной сволочью, которая о людях и думать не способна. Но ещё страшнее, как я сейчас понимаю, люмпен одетый в тогу демократа.
В своих обществоведческих взглядах я долгое время был весьма близок к марксизму, однако не связывал происходящее у нас в стране напрямую с реализацией идей марскизма, а полагал происходящее, случайной и крайне опасной флуктуацией. И только тогда, когда в 70-х годах я стал профессионально заниматься проблемами эволюции биосферы, теорией самоорганизации материи и универсальным эволюционизмом в самом широком смысле этого слова, я начал понимать, сколь были убоги наши многие представления, особенно марксистская философия истории с ее представлениями об упорядоченной чреде формаций.
На мои взгляды повлиял один эпизод, в целом очень незначительный, но, как это часто бывает, повернувший мысли в другую сторону.
В начале зимы 39-40-го года во время финской войны я был мобилизован в армию в качестве лыжника. Слава Богу, непосредственно в боях мне не довелось участвовать, но месяца три я прожил на Севере Карелии и готовил группы лыжников. По вечерам в командирском бараке велись долгие и, наверное, очень смешные дискуссии. Замечу, что командиры этих лыжных групп были преимущественно мобилизованные студенты, то есть люди достаточно образованные. И вот однажды на полном серьёзе обсуждался вопрос – а почему же финны нам не сдаются? Ведь мы же идем их освобождать от ига капитализма! А кто то вспомнил Бабеля. В каком то рассказе подобный вопрос задает красноармеец, во время войны с Польшей. Но на этого знатока литературы зашикали – к этому времени Бабель уже был расстрелян. Пришел комиссар нашего батальона и кто то ему задал тот же вопрос о причинрах отсутствия классовой солидарности у финнов, добавив при этом -"так что же лозунг «пролетарии всех стран соединяйтесь», сегодня уже больше не работает?"
Я не помню, что нам на это сказал комиссар. Вероятно нечто невразумительное, потому что я долго лежа на нарах не мог уснуть, размышляя на эту же тему. Так что же, пролетарии не так уж хотят объединяться и классовая солидарность не такой уж магнит, который притягивает друг к другу людей одного класса, но разной национальности. И даже вставал крамольный вопрос – а может быть и вообще всё не так, как нас тому учат?
В марте 40-го меня демобилизовали, но эпизод с финнами не прошел даром.
Я стал постепенно понимать насколько жизнь сложнее любых кабинетных схем, какими бы логичными они не казались. И у меня понемногу стала складываться собственная система взглядов. Но и гораздо позднее, уже понимая, неизбежность расставания с иллюзией социализма я не мог не испытывать чувства грусти, как в детстве при окончании хорошей и доброй сказки.
Но представления об интеллигентности, усвоенные в раннем детстве не изменились. Они стали только наполняться новым содержанием. И оно приводило меня постепенно к пониманию её особой роли в общественном развитии и смысле словосочетания «ответственность интеллигенции».