Как меня зовут?
Шрифт:
Столовая.
— Перерыв! — вскрикнула повариха. — Ах ты, Петичка!
Толстуха. Кумачовое имя Энгельсина. Свирепо морщинистая, как прокаженная. Красилась грубиянски. Глаза ясные похотью, и вокруг глаз распарено. Она вышла из-за стойки, бдительно качая бедрами, словно несла в себе чан с борщом.
Старец и стряпуха секундно поерзали ртами.
— Чего, Петь?
— Худяков. Суперский парень!
Повариха сморгнула.
Она недолюбливала Андрея, угадав его безразличие к ее чудесам, ко всяким жарким, посыпанным (газетчикам
— Энгельсина, а апельсина?
И засмеркалась обычно просветленная мордочка юноши из отдела спорта, который был поварихе сыном.
— Что тебе? — Энгельсина вплывала небесными глазами в заспанные прорези Куркина.
— Мне по-старому. Соку и — дальше знаешь…
— Тебе, Петичка, какой?
— Апельсиновый.
— Кончился! Бери томат!
Просторная квартира. На стенах — мечи, кинжалы, африканские маски с разноцветными перьями, реликтовый маузер в серебряных колючках гравировки. Маузер — вечно холоден.
— Поздоровкаемся! — Куркин прижимал юнгу, лбом напирая в лоб. — Почеломкаемся! И какой Бог нас с тобой свел!
— Ой, у вас рот в соке. За работу?
— Погоди… — Уже в одной рубахе, откинулся на плюшевую спинку дивана.
— Поймите! Статья…
— Ты — это я. Сюда… — Андрей сел, ему стиснуло талию. — Ты — это я. Только маленький.
— А я не хочу! Пусти! — С нахлынувшей злостью Худяков отщипнулся. — Что ты так делаешь странно? А на людях вообще не смей!
— Чаво? Слышь, я же брат! Мы же с тобой два брата.
— Понимаю, Петр Васильевич. — Андрей вздохнул. — Статья…
Обида:
— Не напишу, что ли? За десять минут. Или не веришь?
С хрупким щелчком открылся ноутбук, заголубел экран.
— Диктую. “На днях в Калининграде убили негра”. А-абзац. “Я хочу понять и не могу: кто они, убийцы с прутьями? Откуда они? Кто послал их?” А-абзац.
Через двадцать минут статья “Дуче и его бестии” причалила на адрес “Гапона”.
— Грише позвоним! — Старца задорно передернуло.
Он дорожил политиком-думцем. И вот над телефонной мембраной закувыркался прославленный глас, подобный волне поверх решетки водослива:
— Почитайте, пожалуйста…
Пока Андрей декламировал — прямо с монитора, напряженно, срываясь на пугливую бойкость, — Куркин разошелся. Буйно розовел, сшибал брови в кучу. Заступив сзади, чмокнул чтеца в позвонки шеи.
— Ценно, — заворковало в трубке. — Про сапог вы весьма наблюдательно…
Куркин вырвал трубку:
— Правда, наш парень?
Полночь.
Андрей бежал в сторону огненной магистрали.
Одержимый, еле живой, голодный. Бормоча попсовую, приставучую песенку:
Рюмка-сапожок, Пей на посошок — И целуй Верусю…Ветер крушил лицо, на губах обмерзал слюнявый
Аромат чужой, морозно смерзавшейся слюны вводил в исступление.
Бросить бы все и броситься под машину!
Дуче и его бестии
На днях в Калининграде убили негра.
Я хочу понять и не могу: кто они, убийцы с прутьями? Откуда они? Кто послал их?
Недавно при поддержке властей возникло новое движение. “И души, и бестии”. Я пошел к ним.
Офис сторожила миловидная девочка. Она курила и сбивала пепел в необычную пепельницу. В виде черного сапога.
Я спросил:
— И нравится вам тут?
— Фашисты. Чего хорошего!
— Кто фашисты?
— Мой шеф. Люди эти.
— Расскажи про себя.
— Я из простой среды, из провинции, приехала в Москву. Меня заманили, долго насиловали. Когда родила, мерзавец пристроил сюда. А ночами — рыдаю!
Возник ее шеф — в костюмчике. Дуче? Да, дуче.
— Кто вы такие?
— Про убийства в электричках слыхал? Убить — главное. “Убивать, а не читать!” — это наш девиз.
Тем временем в штаб завалилась толпа.
— Я — фриц! — хвастал камуфлированный подросток. — А мои сапоги из кожи нигера.
Они разлили горькую. Перетащили со стола на диван пепельницу. Черный сапожок.
Я взглянул на их ноги.
На ногах у них чернели сапоги.
Неужели эти сапоги тачают в Кремле?
Борис Ферзь.
Письмо себе
Правильнее бутылки собирать. Взял бутылку, вытряхнул остатки. Чисто-чисто. И не надо больше внутренней ломки: имею ли я право? Не совершаю ли измену тут, где роженицы орут, вываливая новое мясо, тысячи рычат от рака (грудей, легких, крови, кожи), и все врут-врут-завираются: попы про Троицу, вожди про грядущее, писатели про надежду.
Мало ли, не догоняю, а кому-то что-то известно такое. Может, друзей не хватает? Но где хоть один? Хоть один! Если не замечать обывателей, помешанных на доброй погодке и купюрах, прочие — что? Из самых любопытных — одержимцы, у каждого в глазу своя кривда, свой осколок громадного зеркала, или хлюпкие культурные растения, влюбленные в оранжерейки, обороняющие их воспаленными колючками… А ШИРОТА где? Чтобы не мещанство, не маньячество, не штамп, а широта…
Почему мне враг тот, кто плохо отозвался о Худякове? Кто он мне, Худяков этот? Почему мне должен нравиться тот, кому Худяков люб? Рассуждения позднего подростка. Тем и горд! Ибо лучше подростка — минерал. Или Прокруст Прокрустович Рвач, голубоглазый, красиво одетый, что гуляет с сигарой по приморскому проспекту. Этот вымышленный Рвач, которого я не видывал, ближе мне, чем А. Худяков — наверняка!
Даже крестик сорвал. Но навек заражен высокомерием. И в зрачках каннибальское мерцание: “Вдруг Боженька увидит? Все же чудеса есть, иконки текут, благоухая, тю-тю…”