Как много в этом звуке…
Шрифт:
Мишка вернулся в свою комнату и, не зажигая света, не раздеваясь, грохнулся на кровать, забросив ноги в сапогах на спинку. За окном плотной белесой массой раскачивался и гудел снег. Кто его знает, крупный он был или мелкий, валил сверху или откуда-то сбоку. Снег носился между сопками, между домами, как озверевшее существо, до этого тихое и ласковое. Громыхая, летели куски жести, доски, остатки красивой наглядной агитации. Не в силах вырвать деревья из мерзлой земли, ветер выламывал их и таскал по поселку, пока не забрасывал куда-нибудь в сопки.
Окно было занесено почти полностью. Только по узкой полоске вверху можно было догадаться, что еще не стемнело. Через час эта полоска исчезнет, и утром дневной свет можно
Говорили, что такой зимы не было уже лет пятьдесят, а может, и все сто. Но это говорили о каждой зиме. Мишка считал, что такой вообще не было и больше не будет. Морозы его не пугали, они в этой части острова не опускались ниже двадцати. Все дело было в буранах. Каждые две-три недели они напрочь заметали дороги и останавливали все движение. Стынули в сопках поезда, так засыпанные снегом, что их потом не сразу находили даже с вертолетов. Бульдозеристы, уткнувшись в сплошные сугробы, выключали моторы — неизвестно, сколько придется ждать помощи. Летчики, предупрежденные метеослужбой, тут же разворачивали самолеты и уходили на материк, на Камчатку, куда угодно. А в аэропортах острова готовились к многосуточному ожиданию неудачливые пассажиры: за полчаса разносили в буфетах все, от леденцов до коньяка, а кому удавалось раздобыть кресло или, на худой конец, табуретку, считал себя устроенным.
Но транспортные неурядицы мало беспокоили Мишку. Самое неприятное было в том, что после каждого бурана приходилось заново раскапывать строительную площадку, искать под снежными заносами панели, доски, металл. Еще с осени, начав строить пятиэтажный дом для леспромхоза, ребята до сих пор не могли выйти из нулевого цикла.
А по радио передавали, что в Москве утро, а на Украине необычайно рано зацвели вишни, начался сев и передовые колхозы уже обработали тысячи гектаров. И еще передавали, что в Крыму и на Кавказе открылся оздоровительный сезон, в Средней Азии отцвел миндаль, а садоводы Грузии…
Мишка скрипел кроватью, щипал рыжую бороду и тосковал. Он встречал на острове третью зиму. Далеко не всегда было ему здесь сладко и весело, но он считал, что так и должно быть. «Блажь», — говорил он, когда задерживали зарплату, когда не за кем было приударить, когда его заметало снегом или вот так, неделями, приходилось валяться в общежитии. Это было нормально, потому — остров. Все три года Мишка прожил здесь в приподнятом настроении. Он чувствовал себя на переднем крае, в особых условиях. Условия были труднее, хуже, но особые. И Мишке это нравилось. Уж если буран — так на полную катушку; если мороз — так чтоб визжало под ногами; если снег — чтоб одни трубы торчали.
Но сегодня, когда на Украине необычайно рано зацвели вишни, а в Москву доставили первые партии цветов из Грузии и начали продавать их на станциях метро, ему стало невмоготу. И все неприятности, которые он три года, не глядя, сбрасывал в дальний чулан своей души, вдруг вывалились, будто сломав какую-то перегородку, и Мишке стало жаль себя. Вспомнилось, что где-то на материке у него есть жена, которой он посылал к праздникам открытки, а она поздравляла его телеграммами с днем рождения. Жизнь у них не задалась, и Мишка впервые подумал о том, что во всем виноват, конечно, он. И все, что у него когда-то произошло с той девчушкой в длинном платье цветочками и неумелой завивкой, показалось чуть ли не лучшим из всего, что вообще было в его жизни. Как же она тогда, бедная, привязалась к нему! Он не знал, да и не хотел знать, была ли это любовь, но то, как она бегала за ним, будто собачонка, как слушалась его, вдруг припомнилось настолько четко, с такими подробностями, что Мишка застонал от стыда. И стало совсем паршиво.
Полоска в верхней части окна стала намного уже и потемнела. Слабый свет пробивался лишь из коридора через маленькое окошко над дверью. Мишка резко повернулся, сбросил ноги на пол и сел, уставившись в темноту. На острове была уже ночь, а он видел яркое полуденное солнце, лужи на асфальте, цветы в корзинах у метро и понимал, что больше всего на свете ему хочется сейчас расстегнуть ворот рубашки и подставить лицо под слепящий солнечный свет, который теплыми волнами струится по тебе, а ты идешь по своей улице и чувствуешь жар разогретых булыжников. А в воздухе — тополиный пух, пахнет корой деревьев, и блестящие черно-синие скворцы роются в теплой земле…
И была вещь, которая делала все это до ужаса доступным. Казалось, достаточно открыть какую-то дверь, чтобы сразу перешагнуть через восемь часовых поясов и попасть в Москву, увидеть над головой высокое весеннее небо. Несколько дней назад строителям выдали тринадцатую зарплату за прошлый год. Ее должны были дать еще в декабре, но, пока согласовали кучу бумажек, кончился март. Так вот, зарплаты этой вполне хватало, чтобы два раза пересечь всю страну из конца в конец.
Не колеблясь больше, Мишка полез в чемодан, достал ученическую тетрадку, вырвал несколько листков и сел к столу. А еще через полчаса все было решено. На его просьбе об увольнении стояли все необходимые подписи. Бригадир жил с ним в одной комнате, мастер — за стенкой, а главный инженер стройуправления занимал маленькую комнатку в конце коридора.
Вылетел Мишка через неделю, как только кончился буран и бульдозеры пробили дорогу в аэропорт. Расположенный в центре острова, он служил своеобразным перевалочным пунктом, откуда можно было с равным успехом попасть на Курилы, в Южный, на Камчатку или материк. Мишка вылетел на материк. В самолете голубые стюардессы на голубых подносах подавали ему леденцы, и Мишка осторожно брал конфетки большими сильными пальцами, из которых не исчез еще въевшийся мазут. Он настороженно смотрел стюардессам в глаза, будто примериваясь к новым людям, новым порядкам.
Потеснив какого-то типа с потертым клеенчатым портфелем, вытянув ноги, Мишка откинул кресло и погрузил нос в воротник толстого свитера. Из него еще не выветрились запахи хвои, смолы, и Мишка с удовольствием вдыхал их всю дорогу. Ему казалось, что он летит в надежную и безопасную берлогу, где его ждут и куда он уже давно должен был вернуться. Впервые Мишка подумал о том, что каждому нужен такой вот угол, куда всегда можно вернуться и зализать раны.
Мишка волновался. Такое состояние было у него лет пятнадцать назад, когда он возвращался из пионерского лагеря. И тогда, и сейчас Мишке больше всего хотелось, чтобы кто-нибудь его встретил. Но он знал — встречающих не будет. И приятная ноющая грусть охватила его. Сообщить о приезде ему казалось неприличным, будто он заранее требовал внимания к себе, требовал, чтобы люди бросили дела и поспешили на вокзал выразить ему свое почтение. Мишка всегда приезжал неожиданно.
С Зоей прожили они чуть больше года, неважно прожили. Пацаном был, подумал Мишка, дешевкой. Зоя запомнилась ему в двух случаях — когда из-за нее на танцах ему бока намяли и еще когда она пришла в аэропорт проводить его. Шел дождь, вылет несколько раз откладывали, снова назначали, а они, издерганные дикторскими командами, сидели в потертых креслах со сбившимися чехлами и молчали. Иногда Зоя начинала тихо плакать и так же тихо, как дождь за стеклами, переставала. Она беспрестанно поправляла светлые волосы, которые даже здесь, в аэропорту, пахли невеселым их жильем, поправляла платок, платье, потом одергивала чехол на кресле. И еще Мишка помнил, как она все время порывалась погладить его по руке, а он, словно не замечая этого, разглядывал ресторан сквозь стеклянные двери, девчушек в коротких платьях, золотистые бутылки коньяка на витринах и думал о том, что все это будет ему доступно ровно через полчаса — как только самолет поднимется в воздух.