Как несколько дней…
Шрифт:
Ненаше оказался человеком весьма чувствительным, и слезы, выступившие на его глазах при воспоминании о покойном отце, были такими крупными, что соскользнули по его щекам и упали на бедра.
— Свой рост я тоже унаследовал от него, но отец был худой, а я вот стал такой толстый.
Яков спросил, как это он так растолстел, и Ненаше рассказал ему, что когда-то, в молодости, у него был возлюбленный.
— Каждую ночь я готовил ему и себе порцию забайоне, для сил и для любви. Потом мы расстались, но я по-прежнему продолжал готовить эти ночные забайоне, уже для воспоминаний и
Яков смутился. Ему никогда не доводилось слышать, чтобы человек так свободно говорил о любви между мужчинами, и он не знал, что значит слово «забайоне», которое казалось ему смешным, грубым и странным одновременно. Тогда Ненаше взял два яйца, нашел немного сладкого вина, отделил желтки на ладони, добавил сахар, вскипятил воду, взбил и подал Якову попробовать.
— Как вкусно! — взволнованно воскликнул изумленный Яков. — Как это такие простые продукты и такая небольшая работа дают такой замечательный результат?
— Если у тебя будет вино получше, Шейнфельд, получится еще вкуснее, — сказал Ненаше.
— Расскажи мне еще о твоем отце, — попросил Яков.
И Ненаше рассказал ему, что отец его так увлекался подражанием, что со временем совсем забыл, как звучит его собственный голос, и всегда говорил голосом последнего человека, с которым разговаривал перед этим. И в результате его жена всегда знала обо всех его изменах и любовных связях, потому что, возвращаясь домой под утро, он во сне говорил голосами ее лучших подруг.
— Он был не такой, как я, — сказал Ненаше. — Он любил женщин, и женщины любили его, потому что он умел изобразить любого мужчину, которого они хотели.
— Кого же он им изображал? — спросил Яков, с волнением ожидая ответа, который осветил бы и разогнал туманы над его собственной любовью.
— Ты, наверно, думаешь, Шейнфельд, что он изображал им Казанову? Нет, они все просили, чтобы он изобразил им их собственных мужей.
Яков не понял, почему.
— Они надеялись, что он изобразит их не совсем точно и будет только чуточку похож на их мужа, а не совсем то же самое, — засмеялся Ненаше. — Всякая женщина любит своего мужа, она только хочет немножко его подправить, тут и там.
— А отчего он умер? — поинтересовался Яков.
— А нафка мина! — ответил Ненаше голосом Якова. — Однажды он вернулся с похорон своего друга, не стал ни с кем говорить, лег в постель и тоже умер. Вначале никто не верил, думали, что он просто подражает умершему другу, и не хотели ему мешать, и только когда от него завоняло, все поняли, что на сей раз это по-настоящему.
Года три-четыре было мне тогда, и я помню его как сквозь туман. Иногда он заходил к нам в детский садик, вырезал для нас маленькие цветные фигурки из бумаги и изображал глупое квохтанье индюшек, громкие наставления нашей воспитательницы и воинственные трубные звуки гусей во дворе Деревенского Папиша.
Его талант подражания был уже известен всем. Некоторые им восторгались и всякий раз просили Ненаше показать свое уменье, но были и такие, которым казалось, что его странная способность выходит за границы привычного загона человеческого существования, и это вызывало у них безумное негодование. Его подражания были такими точными, что удивляли даже животных и птиц. Ненаше пугал кур голодными кошачьими воплями и усыплял их протяжными скорбными вздохами обмирающих от жары несушек. Дойных коров он лишал молока, с жутким сходством цитируя Глобермана, а коров-первотелок доводил до течки, декламируя экстатически-возбуждающие трудовые призывы Гордона и Блоха[65] их же голосами вперемежку. Но высшим его достижением было подражание крикам соек, этих самых крикливых и самых нахальных из всех пернатых.
К тому времени сойки уже лет десять как переселились из рощи в деревню всем своим синекрылым и галдящим цыганским табором. Они с легкостью приспособились к новому месту, воровали еду, подглядывали и перенимали людские привычки и вскоре уже присвоили себе монополию на все проказы, подражания и обманы: кричали как испуганные матери, свистели условным свистом влюбленных и в самые неподходящие моменты вопили «Н-но!» и «Тпру!» над головами лошадей в упряжке.
И вот теперь появился этот итальянский военнопленный и воздал сойкам их же монетой: он совершенно запутал их жизненный распорядок криками ухаживания и соблазна, которые издавал как раз в разгар сезона кладки яиц, в полдень тревожил их отдых глухими вздохами филина, а на вершине любовного экстаза вспугивал паническими воплями голодных птенцов.
6
Одед все еще хранит в кармане водительские права времен мандата, и когда во время очередной нашей поездки он показал мне эту пожелтевшую бумажку, припомнив, как, будучи еще мальчишкой, получил ее от Глобермана, я вдруг ощутил странную, грустноватую веселость, живо припомнив этого человека, к которому — как и мама — питал неприязнь и симпатию одновременно.
— Этот «дрек», говнюк этот, был тот еще ловкач! — прокричал Одед. — Жаль, что ты унаследовал от него только ноги, а не голову.
В половине второго ночи, когда я прихожу на молочную ферму, Одед уже там — отвинчивает трубы, закрывает клапаны, перепрыгивает через высокие перила цистерны, затягивает крышки.
Потом мы двигаемся в путь. Резкий запах зубной пасты и крема для бритья наполняет кабину. Щека Одеда воспалена от полуночного бритья, и я гадаю, так же ли выглядит его левая щека. Я уже столько лет сижу справа от него, что его вторая щека для меня такая же загадка, как другая сторона Луны.
Он не такой сильный, как его отец, — с Моше Рабиновичем мало кто может сравниться, — но унаследовал от него некоторые черты, и, как это не раз случается с отцом и сыном, глядя на него, не скажешь, то ли сын — улучшенный вариант отца, то ли, наоборот, его слабое подобие. Одед был одним из лучших в деревне по пережиманию рук, но поднять знаменитый валун Моше ему не удавалось. Он пробовал и так, и эдак, а когда стали раздаваться смешки, перенес свои попытки на ночь, перед тем, как выезжал с цистерной.
Как-то раз шейнфельдовский работник увидел его за этим занятием и спросил, что он пытается сделать.
— Хочу поднять этот камень, — сказал Одед.
— Человек не может поднять такой камень, — сказал Ненаше.
Одед показал ему выцветшую надпись, сделанную когда-то его матерью, но поскольку способность Ненаше к подражанию не распространялась на чтение, а выдать свой секрет итальянский пленный боялся, то он тут же бросился к Якову и спросил, что там написано.
Яков продекламировал ему фразу, которую каждый человек в деревне знал на память: «Тут живет Моше Рабинович, который поднял меня с земли», — и Ненаше загорелся и заявил, что коли так, то он тоже поднимет этот валун.