Как несколько дней…
Шрифт:
Он завел граммофон, положил пластинку, и Яков испугался и встал, подумав, что сейчас ему прикажут танцевать, и тело его смутилось от этой мысли. Но Ненаше положил тяжелую руку на его плечо, усадил его обратно и велел слушать, не двигаясь и не подымаясь с места.
— Ты только сиди, и слушай, и не двигайся совсем, чтобы мне не пришлось тебя привязывать, — предупредил он. — Ты только слушай, и слушай, и слушай, а двигаться даже не думай. Так мы будем повторять каждый день, пока твое тело наполнится.
Сначала Яков слушал танго ушами, потом диафрагмой и животом, а через несколько часов,
Он растянулся на полу шатра, как человек, лежащий под теплым дождем, а вечером, когда Ненаше вдруг остановил граммофон, поднял своего ученика и вывел его во двор, Яков обнаружил, что его плоть выходит из берегов, а ноги ходят такими новыми для тела шагами, что он рассмеялся от неожиданности и счастья, и все его мышцы смеялись вместе с ним.
8
Теперь Ненаше стал полностью командовать в доме Шейнфельда.
Он назначал распорядок дня, варил еду, планировал уроки для Якова и следил за его упражнениями. Он приказывал, когда идти и когда возвращаться, когда вставать и когда отдыхать.
— Распорядок — это очень важная вещь, — повторял он.
Порой Яков видел, что Ненаше оценивает его испытующим взглядом и даже принюхивается к нему с таким выражением, которое, видимо, скопировал у садоводов, когда они пытаются определить, созрели ли яблоки для уборки.
— У любви есть правила, Шейнфельд, — повторял он свою заветную фразу. — Самое важное правило я тебе уже сообщил: любовь — это дело разума, а не сердца. Сейчас я сообщу тебе еще одно важное правило: в любви нужно давать много, но никогда нельзя снимать с себя всю кожу и открывать все до конца. И еще, как я тебе уже сказал, любовь, как и всякая работа, занятие или искусство, требует упорядоченной жизни с определенными часами отдыха и еды. Отныне ты больше не будешь выходить на улицу, — сказал он. — Ты не будешь больше видеться с людьми, а особенно с ней. Ты будешь ходить только по своему дому, двору или полю. Только так. Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре. Нет, Шейнфельд! Ты не будешь считать. Я буду ходить рядом, и я буду считать: раз-два-три-четыре. Цифры приходят из мозга, а мозг, не забывай, мозг — это помеха для танго. Вальс — это танец для мозгов, уан-степ — это танец для мозгов, и чарльстон — это тоже танец для мозгов, пусть для тупых, но для мозгов. Даже наша тарантелла — это для мозгов. Но танго — это касание, танго — это танец вот для этого, здесь…
И с этими словами тело итальянца внезапно скользнуло, как широкая беззвучная молния, и оказалось за спиной ученика, прижавшись крутой грудью кузнеца к его затылку, крепким животом — к его спине, а большими ладонями — к его ребрам, откуда Ненаше с силой провел ими по бокам Якова к выступам его тазовых костей и дальше вниз — по внутренней, чувствительной и испуганной стороне бедер.
— Здесь, — сказал он. — Вот для чего танго. Чтобы трогать.
Он обнял Якова еще теснее:
— Отсюда оно начинается и сюда оно идет.
Яков почувствовал, что его ягодицы испуганно сжимаются, а душа готова выпорхнуть из клетки ребер.
— Не мозгами, — выдохнул Ненаше ему в затылок. — Если бы у тебя были мозги, ты бы не позвал меня, Шейнфельд, и меня бы здесь не было…
Яков хотел было сказать, что он вовсе его не звал, но словно откуда-то из нутра к нему вдруг пришло понимание, что это лишено смысла. Руки Ненаше обнимали его, ноги Ненаше вели его, и бескрайнее золотисто-зеленое половодье весны плескалось вокруг, но не заливало его.
9
Время прошло. Мировая война закончилась. Яков раздумывал, не скрыть ли это от Сальваторе. Но в конце концов сжалился и рассказал.
Итальянец тяжело задышал, сказал:
— Я пойду пройдусь немного, — и через час вернулся и заявил, что хочет остаться.
— Я думал, что ты захочешь вернуться домой, в свою калабрийскую деревню, — сказал Яков.
— Тот, у кого отец и мать уже умерли, жена не ждет и детей никогда не будет, не обязан возвращаться никуда, — сказал Сальваторе. — Здесь меня называют Менаше. Я чиню вещи, и лечу раны, и варю, и шью, и убираю, и танцую. А сейчас, Шейнфельд, — за дело!
С концом войны в деревню вернулись парни, которые пошли добровольцами в британскую армию. Они принесли с собой новые привычки: пили пиво, пели английские песни и рассказывали о тоске и чужбине. То и дело к ним в гости заявлялись армейские дружки, и вот так однажды появился тут и парень из Иерусалима, Меир Клебанов.
В тот день Одед был в поездке, Юдит варила на кухне, Моше работал на складе кормов, а Номи сидела на крыше коровника и заменяла попорченные черепицы. Когда она выпрямилась, чтобы отереть лоб, солнце на миг отразилось от корпуса шедшей вдали легковой машины и тут же из-за ее движения погасло, как будто там вдали открылся и тотчас закрылся чей-то сверкающий глаз.
В те времена машины в Долине появлялись не так уж часто, и Номи следила за ней, пока не увидела, что легковушка остановилась возле старого здания полиции на главной дороге, за полями.
Маленькая черная точка отделилась от машины и двинулась прямиком через их поле, и Номи все смотрела на нее и еще не знала, что через четверть часа эта точка войдет с поля во двор, а через несколько месяцев женится на ней и заберет с собой в Иерусалим. Издали она не могла даже различить, то ли это точка-мужчина, то ли точка-женщина.
Маленькая фигурка прошла краем соргового поля, потом миновала строй старых грейпфрутов в апельсиновой роще за вади, медленно пересекла русло, постепенно приближаясь и все более укрупняясь в размерах, и наконец превратилась в молодого человека, имя которого еще не было известно, но облик уже угадывался, а походка выглядела все более легкой и свободной.
Хотя Номи не могла пока услышать, но что-то в этой походке намекало, что парень свистит, и теперь она уже понимала, что путь, которым он движется, ведет его прямиком к ним во двор. И действительно, вскоре послышалось слабое, постепенно усиливающееся посвистывание, и Номи узнала одну их тех солдатских песен, что принесли с собой вернувшиеся с войны.