Как пишут стихи
Шрифт:
...Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.
Все понял я: Земля давно остыла
И вымерла. Кому же берегу
В груди дыханье? Для кого могила
Меня вернула? И мое сознанье
С чем связано? И в чем его призванье?
Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
Вернись же, смерть, поторопись принять
Последней жизни роковое бремя.
А ты, застывший труп Земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!
Великое достоинство лирики Фета - достоинство, которое нелегко почувствовать и еще труднее осмыслить, - состоит в его способности схватывать природу и жизнь в
Когда Фет, предчувствуя близящийся конец, писал:
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя,
это было не просто "красивым" примирением с неизбежностью смерти, но именно "космическим" осознанием человеческого существованья, прозревающим глубокую истину. Именно об этом стихотворении Толстой сказал, что, если "оно когда-нибудь разобьется и засыплется развалинами, и найдут только отломанный кусочек... то и этот кусочек поставят в музей и по нему будут учиться".
Поразительные строки посвятил Фету гениальный Тютчев. Он, очевидно, как-то сопоставляет здесь лирику Фета со своей собственной и с присущей ему величавой скромностью отводит Фету первое место:
Иным достался от природы
Инстинкт пророчески-слепой:
Они им чуют, слышат воды
И в темной глубине земной...
Великой матерью любимый
Стократ завиден твой удел:
Не раз под оболочкой зримой
Ты самое ее узрел...
Главный смысл здесь, пожалуй, заключается в том, что Тютчев сознает себя поэтом, так или иначе противостоящим природе, вселенскому бытию, хотя и способным проникать в его "темную глубину"; между тем Фета он понимает как любимца "великой матери", которая сама открывается ему в подлинном своем существе.
Конечно, это не дает никаких оснований ни противопоставлять Фета Тютчеву, ни, тем более, превозносить его над Тютчевым. Их голоса неповторимы и самобытны, но они гармонически соединяются в великой симфонии русской поэзии, как соединяются, скажем, столь непохожие голоса Достоевского и Толстого.
Более того, если ставить вопрос серьезно, во всей его глубине, поэзия Фета отнюдь не противостоит и поэзии Некрасова; поэты скорее дополняют друг друга, осуществляя разные, но равно необходимые возможности лирического творчества были нераздельны, едины. Поэтическая свобода и поэтическая ответственность выступали в органической цельности. В середине XIX века в силу конкретных социально-исторических причин в поэзии произошел своего рода разрыв этих сторон, что привело, в конечном счете, к тому упадку лирического творчества, о котором уже шла речь. Вторая половина века не дала ни одного великого поэта. Новое слияние этих двух начал произошло лишь в поэзии XX века - прежде всего в великой поэзии Блока.
В свете этого и нужно понимать творческое "расхождение" Некрасова и Фета. Иначе неизбежно возникает глубоко ошибочное представление и о Некрасове, и о Фете. Даже такой, например, замечательный писатель, как Короленко, не избежал этой ошибки, когда писал следующее: "Достоинство художественного
Но оценка литературных произведений не может ограничиваться одной этой стороной: сюда входит оценка содержания и возможен следующий отзыв: такое-то произведение при глубокой и важной идее не выдержано в художественном отношении. Другое - милая безделка, чрезвычайно выдержанного характера"71.
Исходя из подобного понимания, иные позднейшие исследователи творчества Некрасова дошли даже до утверждения, что поэт писал "плохие" стихи как бы даже "нарочно", ибо для решения его социально-художественных задач и нужно, мол, было писать "плохо"...
Ложность этих представлений отчетливо выражается уже хотя бы в том, что они исходят из мысли о некой "форме вообще". Видя, что у Фета стих обладает высшей гармонией и завершенностью, и не найдя этих черт в некрасовском стихе, теоретик приходит к убеждению: Некрасов не сумел создать подлинно прекрасную, художественную форму, не достиг цельности смысла и стиха.
Все дело в том, однако, что, создав форму, подобную фетовской, Некрасов никак не мог бы воплотить тот поэтический смысл, которым исполнено и которым безгранично ценно и прекрасно его творчество. В его стихе нет и не могло быть фетовской гармонии, ибо нет гармонии и в содержании его поэзии. Даже в наиболее гармоничных строфах Некрасова, например в его лирических "пейзажах", слышится сдержанное рыдание. Самое совершенное, внешне вполне гармоничное переживание несет в себе внутреннее противоречие, которое готово в любое мгновенье вырваться наружу и разрушить гармонию, прекратить эту будто бы спокойно льющуюся поэтическую речь в проникнутый болью вопль.
Таковы и эти вот стихи Некрасова (из лирической поэмы. "Рыцарь на час"), принадлежащие к самому высшему из того, что вообще создано русской поэзией:
...Спи, кто может, - я спать не могу.
Я стою потихоньку, без шуму,
На покрытом стогами лугу
И невольную думаю думу.
Не сумел я с собой совладать,
Не осилил и думы жестокой...
В эту ночь я хотел бы рыдать
На могиле далекой,
Где лежит моя бедная мать...
В стороне от больших городов,
Посреди бесконечных лугов,
За селом, на горе невысокой,
Вся бела, вся видна при луне,
Церковь старая чудится мне,
И на белой церковной стене
Отражается крест одинокий.
Да! я вижу тебя, божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облаченного в светлую ризу,
Поднимается сторож-старик
На свою колокольню-руину,
На тени он громадно велик:
Пополам пересек всю равнину.
Поднимись!
– и медлительно бей.
Чтобы слышалось долго гуденье!
В тишине деревенских ночей
Этих звуков властительно пенье...
Великолепную лирическую картину, открывающуюся строкой "В стороне от больших городов...", можно бы даже сопоставить с поэзией Фета. Но еще несколько строф - и стих резко меняется (хотя с чисто формальной точки зрения Некрасов всего лишь вводит дактилическую рифму):
...Я кручину мою многолетнюю
На родимую грудь изолью,
Я тебе мою песню последнюю,
Мою горькую песню спою.