Как пишут стихи
Шрифт:
И вот с этой-то точки зрения как раз нет никакого противоречия между "заржавленностью" и родниковой прозрачностью поэтического слова Есенина. Можно бы даже подозревать (как многие и делали), что "ржавые" слова появляются в стихе в результате тончайшего, изощреннейшего художественного расчета...
В самом деле: идут как бы совершенно уже опустошенные романсно-романтические формулы:
Прощай, Баку! Тебя я не увижу.
Теперь в душе печаль...
и вдруг предельно точная "реалистическая" строка, сама по себе похожая на неповторимый человеческий жест:
И сердце
Тут уже не ржавчина, а чистый блеск металла.
Это действительно похоже на лукавую расчетливость: на стертом фоне сильнее поражает яркая краска. А в следующей строке романсность и реалистический лиризм, так сказать, сливаются, воплощая основную стилевую тенденцию стихотворения в ее целостном существе:
...И чувствую сильней простое слово: друг.
Но это слишком легкая разгадка тайны поэтической формы, ибо все как раз и сводится к "приемам". При этом не задевается тот главный план, главный смысл стихотворения, о котором хорошо написал один из современников поэта, работавший в газете "Бакинский рабочий", где впервые были опубликованы эти стихи:
"Мы читали в редакции прощальные стихи Есенина:
...Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай!
Хладеет кровь, ослабевают силы.
Но донесу, как счастье, до могилы
И волны Каспия, и балаханский май...
Никто еще не знал тогда, как близка ужасная, ошеломляющая, возмущающая душу недоумением и болью могила Есенина. Никто, кроме, может быть, самого Есенина... Почти все, что писал тогда Есенин, было исповедью, и странно, что люди не услышали в этой исповеди земной печали прощания и разлуки. Уезжая с Кавказа, он прощается с ним навсегда: "тебя я не увижу..."105
Трудно теперь решать вопрос о том, можно или нельзя было услышать в этих стихах тогда, при жизни Есенина, именно то, о чем говорит мемуарист. Но, как представляется, все это воплощено в самой поэтической форме. Ибо она и есть не "высказывание о...", а перелившаяся в стих жизнь поэта жизнь, неотвратимо идущая к гибели.
В этой форме, безусловно, есть сложная и многогранная "целесообразность". Так, весьма изощренный характер имеет ритмическое строение - упорядоченное чередование пяти- и шестистопного ямба: первая строка - ямб-5, потом три строки ямба 6, затем три строки ямба-5, одна ямба-6 и, в заключение, две - ямба-5, две - ямба-6. Можно убедиться, что пятистопным ямбом написаны строки чисто "эмоциональные", строки-восклицания, а шестистопным - строки, так сказать, повествовательного или "описательного" характера. В целом же это чередование производит впечатление перебоев - как бы перебоев того сердца, которое "под рукой теперь больней и ближе".
Мир, который поэт покидает, почти всецело воплощен "романсовыми" формулами, вроде "роза золотая", "сиреневый дым" и т. п. Но, словно снимая эту стертость и безличность, поверх нее ложится узор тончайшей инструментовки:
В последний раз я друга обниму,
Чтоб голова его, как роза золотая,
Кивала нежно мне в сиреневом дыму.
Известно, что из стихов Пушкина Есенин более всего любил читать "19 октября 1825 года":
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день, как будто поневоле,
И скроется за край окружных гор.
"- Видишь, как он!
– добавлял всегда после чтения и щелкал от восторга пальцами"106.
Нелишне заметить, что многие формулы этих стихов Пушкина были глубоко традиционны уже для его времени. Но совершенная звуковая гармония вливала в них жизнь и свежую красоту.
Так и в строках
Чтоб голова его, как роза золотая,
Кивала нежно мне в сиреневом дыму
романсовая традиционность слов только облегчает восприятие - пусть неосознанное - прекрасного звукового рисунка. И стихи не просто говорят о завораживающей красоте того мира, который покидает поэт,- они сами есть эта красота - туманная, неясная, но оттого еще более влекущая.
Иначе говоря, есенинская инструментовка и есть поэтический смысл: в четких словесных образах невозможно было бы создать облик того мира, который обозначен словом "Баку" (напомню, что в своих "рязанских" пейзажах поэт обычно предельно "реалистичен".)
Но главное, конечно, не в этом. Целостное значение поэтической формы раскрывается только в соотношении ее непосредственно предметных, "материальных" свойств с той глубокой жизненной основой, о которой говорится, например, в приведенных выше воспоминаниях о стихах "Прощай Баку!..".
Есть два метода исследования формы. Один исходит из чисто поэтического, "артистического" задания автора. И тогда возникает мысль о том, что Есенин нарочито использовал поэтические штампы, стертые слова и т. п.107, чтобы особым образом воздействовать на читателя: играть на привычке к романсу, наиболее эффектно подать на стертом фоне яркую деталь и т. п.
Но есть и иной путь - и мне он представляется единственно верным, если дело идет о подлинной поэзии. Поэтическую форму следует понимать как инобытие, как бытие в стихе самой жизни поэта ("нужно давать самую жизнь", говорил Есенин.) Слово - "это другая природа". Тогда оказывается, что поэт мог себе позволить или, точнее, не мог не позволить творить в русле традиционного романсного стиля потому, что, прощаясь с миром, имел право "не выбирать выражений", брать лежащее под рукой - ну, скажем, то, что каждый вечер пели на два голоса его сестры. Он, который несколько лет назад написал:
Я нарочно иду нечесаным,
С головой, как керосиновая лампа, на плечах...
мог ныне позволить себе сказать просто так:
Теперь в душе печаль...
И даже утвердить это как закон:
Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая...
Можно утверждать, что наиболее глубокая смысловая стихия этого стихотворения, как бы непосредственно вырастающая из жизни, предстающая как сама жизнь в стихе, воплотилась не в "конкретных" свойствах формы, а, так сказать, в самом ее "принципе", в законе ее построения - например, в самом по себе использовании романсных "приемов". Но это не "приемы", а именно жизнь в стихе, порожденная моцартовской свободой воплощения. Поэтому, в частности, в стихах есть такая легкость, вольность, открытость, что далеко не сразу в их мелодии слышна трагическая тональность.