Как птица Гаруда
Шрифт:
— Да-а… — говорю.
— Вот так-то… Золото предлагали, — сказал дед.
— Врешь!
— Считай за счастье, что ты офенским шкапам хранитель, — сказал дед, — ибо в них вопросы, а не ответы… Карл Маркс сказал, нельзя выкидывать старые ответы вместе с вопросами, которые их породили. Решения устарели, а проблемы не делись никуда.
…Черт! Из ума нейдет — что им на самом деле было надо? Вот проблема и вопрос…
И так, нахлебавшись жизни и смерти, сел я снова за те старые книги, чтобы продолжить дело поисков новых ответов на старые
А Таня теперь шьет, шьет, шьет — забыться хочет.
Ну ладно.
Жажда жить… Наводнение, наводнение…
Наводнение как наваждение, и жажда жить».
А потом уж лето было томное и жара без дождя. И вдруг — ливень…
Одна тысяча девятьсот двадцать третий год. Нэп вовсе в рост пошел. У Асташенкова ткацкая фабрика и ресторан.
«Зингер» стучит, Таня свою надежду шьет.
А гром гремит, небо пламенем и тьмой содрогается, будто в Крыму землетрясение, а от Черного моря на нас круги летят.
И тут бабушка сказала:
— Что-то мне неймется… Будто кличет кто.
Глядь — поглядь — нет никого, а дождь кончился.
Был давний сапожник Яков Беме, и в сочинении «Аврора» он сказал: «Гнев — это мрак, любовь — это свет. И тот станет богом, кто в это уверует, потому что начало всякого желания есть образ».
Пошла бабушка на рынок, на Преображенский, городскую мантилью на деревенскую картошку менять. Сменяла. Ей в корзину мерку насыпали, шацкая картошка, крепенькая, чистая. Женщина темноволосая прикрыла ее капустным листом, бабушке корзинку отдала.
— Не пожалеете, что взяли, — сказала она. — Последнее отдаю.
Хотела бабушка женщину разглядеть, да та отвернулась.
Тут ветер поднялся, бабушке в глаз надуло. Достала она платочек батистовый, глаз прикрыла и понесла корзину домой.
Принесла. В стакан воду налила — глаз проморгать, а Сережка ее спрашивает:
— Бабушка… Это кто?
Бабушка обернулась, а Сережка капустный лист в руке держит. Бабушка глаза перевела, а в корзинке ребеночек лежит, смотрит и не моргает.
— О господи! Откуда же ты? — изумилась бабушка.
Глядь — поглядь, а к свивальнику бумажка приколота. Прочла, а там написано одно слово:
«Простите».
И бабушка поняла, что подменили ей картошку-то шацкую, крепкую, рязанского сорта.
Потом снова на рынок бегала, да те возы уж уехали, и спросить некого. Да кого спросишь, если нарочно подкинули?
— Вот отчего сердце маялось, — сказала бабушка.
И в приют не отдала.
И правильно. Через месяц приехала седьмая вода на киселе — родственница — и рассказала, что померла одна женщина, дочка Никифора, внучка Федосея, правнучка Антона, праправнучка Григория, прапраправнучка Михаила Громобоева, который от огненного шара родился. А перед смертью поехала в Москву с возами и новорожденным, якобы повезла с рязанской родней картофель. А вернулась в Серпухов без него и отошла с тоски — вдова не вдова,
И вышло так, что мальчик — родня бабушкина и, стало быть, зотовская родня. Ну, значит, перст судьбы. Таня говорит:
— Не отдам.
Личико круглое. Молчаливый. Назвали Витя. Записали Громобоевым, чтоб, когда вырастет, никто бы его не смутил рассказом, что не Зотова сын, а под капустным листом нашли. А так — родня и родня, племянник, и вся сказка — так племянником и начал расти Виктор Громобоев, молчаливый мальчик, но Таня и Зотов звали его сыночком.
— Разыщи Василида, — сказал дед. — По описи он в малой шкапе.
Разыскал Зотов и записал вкратце, как понял, Василидово мироустроение.
«В полном и абсолютном начале всего сущего заключены все возможности, какие только могут быть возможны. И называется это „нечто“ — панспермия, иначе сказать — всеобщее осеменение. И в этой панспермии существуют возможности всех видов бытия. Подобно тому как в семени человека или морковки существуют возможности всех будущих человеков и морковок…
Запомнилось мне из Беме, что начало движения желаний есть образ. И запомнилось мне из Мани, что плоть и дух есть разные сущности, а добро и зло вовсе разные миры.
А теперь запомнилось мне из Василида, что панспермия есть возможность всех возможностей…»
Поглядел Зотов — офеня на спящего Витьку Громобоева и ответил сам себе: «Помни не о смерти, а о рождении… Что-то должно родиться новое… Новая вселенная… А может, сыночек названый и есть ее начало?».
Вошел Тане в сердце капустный найденыш Витька Громобоев и стал как сынок. Вошел не как осколок на войне в белое тело, а как семечко в пашню и там пустил корешки, и вот уж росточек зеленый на белый свет таращится, а Таня колыбельные песни поет:
Придет серенький волчок, Он ухватит за бочок…Но пацанчик, похоже, серенького волчка не боялся и все пытался некое слово выговорить и произнесть. И Таня слышала будто не «мама» или «баба», а «Таня». Таня с него глаз не сводила и все ждала, когда он ее позовет.
— Петя, — говорит, — это недаром… Это вместо мной рожденного… Ну не буду, не буду…
А сыночек ее капустный на пузе лежит, ладошками упирается, голову подымает и смотрит, будто Наполеон Бонапарт.
— Петя, он не так смотрит…
— А как надо?
— Не детский глазок у него, — говорит Таня. — Это мне в награду…
— За что? — спрашиваю.
— Судьбе виднее, — отвечает.
Тогда на Пустырях много сказок ходило, и все про таинственное и неочевидное, появилась и еще одна.
Будто мальчик тот не простой, а веселый и опечаленный — отмеченный.
И Таня приникла к нему душой, будто к сыночку, ею рожденному. А Зотовы уж было думали, что она от тех семечек двадцать первого года не откашляется.