Как солнце дню
Шрифт:
Если бы немец был жив, он, наверное, почувствовал бы резкий приторный запах болотных цветов, в которых лежала его голова, наполовину ушедшая в каску. Мне как раз и нужна была каска: ею можно зачерпнуть воды и напоить Антона. Она оказалась горячей: напекло солнце. Мне почудилось, будто в каске сохранилось еще тепло убитого. Волнистые потные волосы немца мелкими, скатавшимися кудряшками спускались к худой загорелой шее, и в этих кудряшках было что-то беспомощное и жалкое.
Опуская каску в ручей, я заметил на своей ладони следы загустевшей крови и поспешно
Перед тем как уйти, я обыскал карманы убитого. В одном обнаружил сложенный вчетверо лист плотной бумаги и фотокарточку. В другом — надломанную плитку шоколада в яркой цветистой обертке. На ней отчетливо были видны следы зубов. Вероятно, он надкусил плитку, когда в небо взмыла ракета, означавшая сигнал к атаке. Теперь он уже не сможет есть шоколад. И вообще…
Но успел я отойти и нескольких шагов от немца, как услышал прерывистый стон. Что за чертовщина! Немец лежал недвижимо. Все так же негромко звенел ручей, все так же робко, словно боясь обнаружить себя, вздрагивали ветки орешника, все так же пустынно и тихо было в этом уголке леса, еще недавно шумном и страшном.
Наклонившись к немцу, я снова услышал стон. Он стонал, не разжимая спекшихся губ. Сомнений не оставалось: немец еще жив.
Я перетащил его под куст и уложил так, чтобы солнце не падало ему на голову. Теперь хорошо было видно его лицо — удлиненное, скуластое. Белесые густые брови, черные круги под глазами, впалые щеки. И самое приметное — синеватый шрам у виска, наверное, чей-то нож когда-то оставил здесь свой след. Обидчиво поджатые губы. Может, он поджал их в то мгновение, когда почувствовал острую боль от пули и понял, что падает, тяжело падает на землю.
Я плеснул ему в лицо водой из каски. Оно осталось безжизненным.
Нет, сейчас мне не до тебя. И чего это ради я буду с тобой возиться? Кто тебя звал, кто просил, чтобы ты шел через границу?
Я полез наверх. Нет, к ручью сходил не зря. Несу воды Антону, а в кармане — плитка шоколада. Неплохо, черт возьми!
Антон лежал почти без признаков жизни. Я разжал ему зубы, и вода тонкой струйкой полилась в сухой рот. Сейчас ему станет легче. И все же мне было как-то не по себе из-за того, что поил товарища из немецкой каски, что там, у ручья, лежит ее владелец.
Антон открыл глаза и удивленно уставился на меня.
— Я думал, что ты ушел совсем, — сказал он.
Здорово живешь! И как только мог подумать? Если он мог так подумать, значит, считает, что теперь, когда круто изменилась обстановка, люди тоже могут круто измениться? Я снова поднес к его губам каску, он еще немного отпил и затих.
Что же дальше? Пожалуй, надо дождаться ночи, выйти на шоссе, выяснить обстановку. Если все будет более или менее спокойно, то снова взвалить Антона на плечи и добраться до ближайшего села. Там были хорошие, надежные люди, всегда охотно помогавшие нам в охране границы. Можно будет на время оставить у них Антона, передохнуть и найти своих.
Приняв
Антон попытался встать, но я удержал его. Он уже спокойно, даже равнодушно подчинился и, не отпуская моей руки, проговорил:
— Алексей, она не та…
— Хорошо, говори, я буду слушать тебя. Говори.
Лучше сразу, только правду. Самую горькую, самую ядовитую, но правду. Самую жгучую пулю, но — в сердце. Тогда — конец мучениям.
Но Антон умолк. Я терпеливо ждал, что он заговорит, и даже не заметил, как задремал, прислонившись к стволу дерева.
Очнулся перед самыми сумерками. Солнце сползало по верхушкам деревьев. Закат горел, и казалось, пламя ползет к небу прямо из лесной чащи.
В вещмешке у Антона я нашел начатую пачку галет. Торопливо, будто боясь, что отнимут, сунул галету в рот. Хрустнул так, точно наступил ногой на сухую ветку. Галета была твердой, как керамическая плитка. Нет, галету Антону не разжевать. Он еще спал, и до его пробуждения я решил снова сходить к ручью и набрать воды, чтобы размочить галеты. Шоколад оставил про запас.
Над оврагом неслышно угасали последние отблески солнечных лучей. У ручья, в кустах, уже зарождались мрачные тени. Еще с обрыва я невольно взглянул на то место, где оставил немца.
И едва не вскрикнул: немца не было! Но может быть, я ошибся или запамятовал, где он лежал? Спустившись в овраг, различил свои следы и увидел тот самый куст, под которым положил немца.
Немец исчез!
Неужели унесли? Кто мог это сделать? Немцы? Значит, они тут, в лесу, рядом с нами? Или он сам пришел в себя и уполз куда-нибудь в более безопасное место?
В смятении я вернулся к Антону. Мне не терпелось рассказать об исчезновении немца, но понял, что сейчас ему не до меня. Размочив галеты, я покормил его.
Пришел вечер, сменивший такой короткий и такой необычно длинный день. Впереди была ночь, полная неизвестности и тревоги.
2
— И как она могла… — снова заволновался Антон.
— Да кто же, кто? Говори!
— Лелька…
— Она жива? Где ты видел ее? Где?
Молчание. Да что же это такое, в конце концов! Сколько можно терзать меня? Ну и что же, если даже кому-то она улыбалась? Лишь бы была жива!
Антон молчит, и надо терпеливо ждать, когда он заговорит снова…
Первые минуты боя, вспыхнувшего на границе, были для каждого из нас по-своему несхожими: для одного это была мысль о славе, для другого — последний поцелуй, для третьего — смерть.
Для меня, Алексея Стрельбицкого, это был вопрос, немой вопрос, который едва не перешел в отчаянный вопль: «Что с Лелькой?!» Да, сразу же, как только я услышал резкий выкрик дежурного, поднявшего заставу в ружье, подумал о Лельке. Впрочем, была ли такая минута в моей жизни, когда бы я не думал о ней? Всходило солнце — Лелька. Горели звезды — Лелька. Радость — Лелька. Горе — тоже Лелька.