Как солнце дню
Шрифт:
Лелька, Лелька! Сколько бы ты ни вглядывалась в ребят, снующих у самолета, ты не увидишь меня среди них. Что ты сейчас думаешь, Лелька? Неужели поверишь в смутное предчувствие того, что я не пришел, чтобы легче было вытравить тебя из своего сердца? Или решила, что Антон расправился со мной, узнав о том, как я вел себя в ту памятную ночь? О чем ты сейчас думаешь, Лелька?..
Я находился примерно в полукилометре от посадочной площадки готовый в любую минуту сигнальной ракетой предупредить об опасности. Мне чудилось, будто отсюда, из хмурых
Из рук в руки ребята передают тяжелые тюки, свертки, ящики. Неуклюжий, в громоздкой одежде летчик негромко разговаривает с Антоном, стараясь как можно подробнее передать ему инструкции Макса. Потом говорит Антон. О Лельке, о том, наверное, что ее нужно надежно охранять, что она… Летчик время от времени с возрастающим интересом поглядывает на Лельку, по-прежнему зябко кутающуюся в платок.
Вот она в самолете. В кабине темно и холодно, почти так же, как в лесу. Призрачно мерцают огоньки приборов напротив пилота. В костры подброшены сучья. Секунды обгоняют друг друга.
Внимание! Он уже мчится по взлетной полосе, этот неказистый «кукурузник». Снег языками белого пламени змеится из-под колес, натужно ревет мотор, стучит Лелькино сердце.
И вот уже у тех, кто стоял там, на поляне, остается лишь память о самолете, да лес неохотно гудит, стараясь приглушить свирепые звуки.
Напрасно ты смотришь в небо, Лешка, напрасно! Все равно ты ничего не увидишь!
Ни самолета, ни Лелькиных глаз…
16
Кончался ноябрь 1941 года.
Голый ствол березы возле сторожки служил нам своеобразным календарем. Каждое утро Борька делал на стволе новую зарубку.
Чем ближе эти зарубки подбирались к поперечной черте, условно обозначавшей новый месяц, тем все больше черных бед обрушивалось на наш отряд.
Сбежал Федор. Никто и предположить не мог, что он подался к немцам. Его искали в лесу, думая, что он заблудился и замерз. Но никаких сомнений не осталось после того, как Волчанский обнаружил в вещмешке Федора записку:
«Немец уже в Москве. Не поминайте лихом».
Антон ходил подавленный, потрясенный, непонимающе, удивленно смотрел на каждого, с кем встречался. А столкнувшись возле землянки со мной, сказал:
— А ты говоришь — верить!
Я промолчал. Бегство Федора было и для меня неожиданностью. Правда, я его недолюбливал, но, скорее всего, из-за того, что им восхищался Антон. Ему очень нравились его сметка, хитрость, исполнительность, хозяйственность. Но я доверял ему, как и всем остальным. И теперь ломал голову: как же во всем этом разобраться?
— Ты накаркал, — сказал я Волчанскому. — Теперь уж обязательно придется менять стоянку. Вдруг Федор у немцев.
— Моллюск этот Федор, — разозлился Волчанский. — А я с ним часы махнул, баш на баш. Теперь, ей-бо, хоть выбрасывай.
Особенно переживал Борька. Это было первое в его жизни разочарование в человеке, к которому он так доверчиво привязался. Борька ходил и говорил чуть ли не каждому бойцу:
— Какой гад, а?
В первый день декабря я зашел в землянку к Рудольфу. Вообще-то Антон запрещал крутиться возле рации, и Рудольф точно выполнял его требование, запирая дверь на засов от любопытных. Но для меня он всегда делал исключение. К Рудольфу был приставлен Волчанский. Таким образом Антон как бы убивал двух зайцев: обеспечивал контроль за немцем и давал Волчанскому возможность изучить рацию.
Рудольф сидел с наушниками, как всегда, спокойный и невозмутимый.
— Есть новости? — спросил я.
— Послушай, — Рудольф протянул мне наушники.
Наушники долго молчали, а потом откуда-то издалека до меня донесся простуженный голос диктора, говорившего по-русски, но с английским акцентом:
«В осведомленных кругах считают, что судьба русской столицы предрешена. Подмосковные заснеженные леса стали для отборных частей Гитлера трамплином для последнего прыжка на Москву. Наш корреспондент передает, что немецкие генералы рассматривают эту твердыню большевизма в обыкновенный бинокль системы Цейса…»
— Брехня! — воскликнул я, сбрасывая наушники.
— К сожалению, то, что они у самой Москвы, — правда, — сказал Рудольф. — Сегодня я принял очень тревожную сводку Совинформбюро.
— Антон уже знает?
— Знает, — сказал Волчанский. — Я ему час назад докладывал.
— Ну и как он?
— Молчит. Сказал только, чтобы пока не сообщать личному составу.
— Послушай, — снова протянул мне наушники Рудольф.
Сначала я не поверил своим ушам. В снежной ночи звучал высокий и красивый женский голос:
Дорогая моя столица, Золотая моя Москва!..Я впервые слышал эту песню, и мне казалось, что ее поет Лелька, поет, чтобы я знал, что она жива и помнит обо мне.
И еще я сказал себе, что люди, в чьих сердцах живет такая проникновенная и нежная любовь к своей земле, не сдадут Москву.
Я вышел из землянки и направился к Антону. Как бы там ни было, а сейчас ему, конечно же, тяжело, и, может быть, он терзается в одиночестве, ждет совета, сочувствия.
В комнатушке, где раньше жила Галина и где после ее смерти поселился Антон, было темновато, нетоплено, тихо. Я пошире распахнул дверь.
Антон лежал на полу, запрокинув голову, совсем так, как тогда, когда я притащил его, тяжелораненого, в лес и поил водой из каски Рудольфа. Рядом валялся, казалось, еще дымящийся пистолет.
Мне вспомнился один из рассказов Макса о странных явлениях, происходящих порой с лесом. Стоит, казалось бы, незыблемо дерево-великан, злые бури разбиваются о его стойкость, и вдруг приходит момент, когда слабый всплеск ветра повергает его на землю.