Как солнце дню
Шрифт:
Больше всего Волчанского интересовало, как это немцы могли пойти за Гитлером, чем объяснить зверства фашистских войск.
— Ну ты, ей-бо, сам пойми, — горячился Волчанский. — Ну, фашисты зверствуют, это понятно. Но ведь в армии — трудовой народ! Он-то что думает?
— Гитлер очень много сделал, чтобы связать весь народ общностью преступлений, — сказал Рудольф. — Немцам внушали: если это не сделаешь ты, то это сделает кто-нибудь другой. Богатство и власть развращают. Они не только одурманивают людей, но и уродуют души.
— Значит, всех удалось развратить?
— Тех, кто пытался сбросить хомут, нет в живых. Их было много. И они в могилах или в концлагерях. В Германии вы своими глазами могли бы увидеть… Это… — Рудольф долго искал подходящее сравнение, — как большая тюрьма. Человек хочет дышать и вдруг чувствует, что еще немного — и кончится воздух. В Германии боятся не только говорить, но и мыслить! А тот, кто мыслил вслух, — о, это были мысли для показа, это была шизофрения мысли! У Эрны отец — фашист. Он сказал, что если она не отвергнет меня, то он донесет в гестапо, не пожалеет и родную дочь. «Мой долг», — с гордостью подчеркивал он. Разве это жизнь?
Но как Рудольф ни старался, его доводы не убеждали Волчанского. Рудольф и сам понимал, что его объяснения не исчерпывают сложной, противоречивой и запутанной проблемы и что потребуется время, которое, отодвинув от нас войну, даст возможность объективно разобраться во всем.
— Самый страшный вопрос для меня, — признавался Рудольф, — как мы, немцы, будем жить после войны? Больную совесть не сможет вылечить даже время.
Но, по правде сказать, при всей остроте этих вопросов нас в те дни больше волновали текущие дела, и особенно рация. И мы ее добыли с помощью Рудольфа.
Переодевшись в форму немецкого унтера, он вышел с автоматом на шоссе и, когда головная повозка поравнялась с ним, остановил ее. Переговорив с возницей, он подал условный сигнал. Мы открыли огонь по повозкам, сгрудившимся на шоссе. Охрана оказалась немногочисленной, и мы быстро справились с ней.
Трофеи были богатые. Кроме оружия, патронов, продуктов — рация с полным запасом питания.
Все сошло благополучно. Никто из нас не получил даже царапины. А ведь обычно после таких вылазок недосчитывались двух-трех человек.
Да, нам повезло. А главное — Рудольф выдержал испытание.
13
Вскоре после того, как мы захватили рацию, ко мне прибежал Федор и, глотая слова, крикнул:
— Там… с Галиной беда!
— Что? — вскочил я. — Говори толком!
Но он ничего не ответил и потащил меня за рукав.
Галину мы застали в сторожке. Лицо ее было бледное, обескровленное. Вначале я даже не узнал ее. Изможденная, слинявшая, она мельком взглянула на меня и отвернулась к стене. У каждого человека бывает такое состояние, когда он хочет остаться в одиночестве и когда присутствие даже близких раздражает, становится тягостным и обременительным.
Наверное, такое же состояние было и у Галины.
Единственным человеком, мало-мальски разбиравшимся в медицине, была сама Галина. Она перевязывала раненых, ухаживала за ними. С лекарствами у нас было, мягко говоря, туго, и она варила какие-то настойки из трав, поила ослабевших от потери крови бойцов, прикладывала к ранам подорожник, стирала использованные бинты.
И вот теперь, когда самой Галине понадобилась помощь, оказать ее было некому.
— Что с тобой? — спросил я, присев на край топчана. Галина не шелохнулась.
— Что случилось?
— Не имеет значения, — едва шевеля губами, ответила она.
Мы стояли, не зная, что предпринять.
— Антон… вернулся? — вдруг прошептала Галина.
— Нет, — сказал Федор, — послезавтра приедет, не раньше.
Антон два дня назад уехал на встречу с Максом в условленное место, километров за двадцать от нашей стоянки. Сразу же после отъезда Галина отпросилась у Федора, оставшегося за Антона, сходить в село. Федор, как всегда, масляно ухмыльнулся, так что углы его рта полезли кверху и губы стали очень похожими на подкову, и почти ласково сказал:
— Прошу действовать с полной свободой, Галина Максимовна. — Он называл ее по имени-отчеству, как бы подчеркивая, что именно так и надо обращаться к девушке, к которой неравнодушен командир. — Но не забывайте об осторожности. Попутного вам ветерочка, Галина Максимовна.
А когда она отошла на такое расстояние, что не могла его услышать, жадно проглотил слюну и сказал:
— Ну и куропаточка… А командир наш — собственник. Нет, чтобы такое солнышко каждому посветило.
Впервые я слышал, чтобы Федор говорил с таким явным цинизмом и так отзывался об Антоне. С ходу поняв мое настроение, он заискивающе протянул:
— Да ты не бери, не бери на веру-то. Иной раз взболтнешь хреновину. А тут еще с голодухи готов на стенку полезть.
И, видя, что меня не очень-то охладило его разъяснение, без обиняков попросил:
— Ты, Алексей, того… Не говори командиру. Пусть между нами. Он в нее втрескался по уши, шкуру с меня спустит, ежели что. Сам понимаешь. Пущай владеет единолично. Совет им да любовь.
Я сплюнул и отошел от Федора. Как это иногда бывает: думаешь о человеке одно и мнение уже сложится твердое, вроде бы окончательное, а он возьми да и покажи себя совсем с другой стороны. Или так оно должно быть? И нечему тут удивляться?
Так я размышлял тогда. А сейчас мне было не до размышлений.
— Алексей, — позвала Галина.
— Сбегаю за спиртом, — предложил Федор. — Там у меня есть маленько. Может, отойдет.
— Алексей, — сказала Галина, почувствовав, что я стою рядом и смотрю на нее. — От тебя мне скрывать нечего. Да теперь и не имеет значения. Вернется Антон, пусть на меня не обижается.
Мне было неприятно, что она заговорила об Антоне. Дружба наша с ним пошла, что называется, наперекосяк.
Галине было совсем плохо. Она еще дышала, говорила, смотрела на меня, но вся уже словно таяла, уходила в небытие. И когда я осознал это, мне стало страшно.