Как спасти бумажного динозавра
Шрифт:
– Володенька давно не заезжал. Переживаю я за него. Ему бы жениться надо.
– А за меня, значит, не переживаешь? – фыркает Марк, и мама смеётся – живо и искренне, почти как всегда.
– За тебя?! Мне заранее жалко эту несчастную, которая за тебя пойдёт!
– Ну, спасибо на добром слове!
Ему тоже весело, но не очень. Поэтому он просто предлагает:
– Расскажешь?
– Нечего рассказывать, Марик.
У мамы лучики морщинок в углах глаз и маленькая дырочка в домашней хлопковой кофте.
– И всё же.
–
Марк гладит маму по сухой тонкой руке и думает, как объяснять это Володе. Он не дурак, нет, страшно разумный парень, но тут другое.
– С папой виделся?
Он качает головой.
– Сразу к тебе.
– Дай угадаю… – мама не договаривает, но Марк сразу же подтверждает:
– Угадала.
– Не надо, мальчики. Всё хорошо.
– Было бы хорошо, ты бы снова в экспедицию поехала. Или по театрам бы бегала с тётей Соней. Признавайся, была в театре?
Мама отворачивается, встаёт из-за стола и начинает очень сосредоточенно заваривать чайник. У неё дома, конечно, никаких чайных пакетиков не водится – хороший китайский листовой чай, зелёный. Такой ни с молоком, ни с сахаром не пьют.
– Не хочется мне в театр, – признаётся мама, сливая первую воду с заварки.
Лица не видно, но спина несчастная, выступают верхние позвонки. Марк встаёт, кладёт маме руки на плечи, целует в висок и уточняет:
– Со мной тоже не хочется? Пошли вдвоём? Наших не позовём.
Он чувствует материнский смех ладонями. «Наши» – они по театрам не ходят, они там спят. Причём демонстративно, похрапывая. Их, и правда, лучше не звать.
– Большой не открылся?
– Только Новая сцена.
Мама слегка поворачивает голову, и Марку видна гримаса отвращения. Он разделяет эти чувства целиком и полностью. Есть вещи, которые заменять нельзя, выйдет грубый вульгарный суррогат. Вот Большой театр – это либо основная сцена, либо ничего.
– Всегда остаётся Новая опера, в конце концов, – замечает он обречённо.
– Тебе лучше не знать…
– Боже, куда я приехал?!
Они пьют крепкий чай из маленьких фарфоровых чашечек, полупрозрачных на свет, и обсуждают беды российского современного искусства. Решают, что спасение – в регионах, ещё не испорченных тлетворным столичным влиянием. Так что лето – это даже и неплохо, может, приедут гастролёры, которых нестыдно посмотреть.
Марк болтает почти бездумно. Он не то, чтобы настоящий фанат театра, но это тема, на которую он может говорить не затыкаясь. И он видит, что на маму беседа влияет хорошо, будто размораживает.
– Ну, что, поедешь обмениваться секретными сведениями? – спрашивает мама, когда он собирается.
– Поеду готовить обед, ужин и три килограмма котлет.
Мама суетится, ругает себя за то, что не приготовила ему ничего с собой. Марк отмахивается. Ему-то что, ему несложно. А Володьку надо подкормить слегка.
– Девушка завтра приедет, – говорит он, шнуруя ботинки.
– Девушка?
– Угу.
– Марк?!
Он смотрит куда угодно, но не маме в лицо. Изучает собственные пальцы. Линолеум в коридоре. Обувницу. Бормочет:
– Ничего пока не знаю. Ничего. Она сумасшедшая.
– Как зовут?
– Робин.
– Умная?
Марк широко улыбается. Кто угодно другой спросил бы: «Красивая?» Но не мама.
– Пишет об экономике. Училась в Кембридже.
– Я не спрашивала, где она училась и о чём пишет.
На маме пушистые сиреневые тапочки. Их тоже можно разглядывать. Но, поборов смущение, Марк встаёт и смотрит маме в глаза. Там – и радость, и тревога.
– Есть такие люди… кажется, совершенно открытые, громкие, категоричные. Смотришь и думаешь, что всё про них понятно. А узнаёшь ближе и оказывается, что ничего там непонятно. Вообще. А понять хочется. Вот Робин такая. Я вас познакомлю… если она не сбежит через неделю жизни в Москве.
Мама обнимает его, прижимает как-то судорожно, будто боится отпустить. Но разжимает руки, гладит по плечу и просит:
– За нас с Андреем не волнуйся, ладно?
– Ага, это всегда так работает. Попросили не волноваться – ты взял и перестал.
– У нас всё будет хорошо.
– И я моментально успокоился, точно.
Он по-прежнему понятия не имеет, что рассказывать брату. Поэтому, садясь к нему в машину, отмалчивается.
Володя хмурый – больше, чем обычно. И тоже не спешит делиться. Неужели считает, что Марк не поймёт?
– Дичь какая-то, короче, – сообщает Володя где-то на четверти пути.
Им ехать долго, чуть ли не через всю Москву.
– Вроде как говорить им не о чем. Типа детей вырастили, а больше ничего общего и не осталось.
Удивительно, что версии совпали.
– Мама рассказала примерно то же самое.
– Дичь, говорю же! – Володя трясёт головой. – Ну, ты сам прикинь. Я дома уже лет десять не живу, да?
– Считая академию – двенадцать.
– Вот. Ты, формально, восемь. А по сути, с этими твоими языковыми лагерями, те же двенадцать. На первом курсе ты домой разве что спать заползал. И что, они столько лет ни о чём не говорили? Бред же.
– Жили по привычке? Как там отец вообще?
– Так.
Володино «так» очень веское, многогранное. В нём куда больше смыслов, чем кажется на первый взгляд. Это значит, примерно: более или менее удовлетворительно, но отнюдь не хорошо. Очевидно, он не зарос грязью и не голодает, но не лучится бодростью и радостью.
– Им бы встретиться и поговорить, – продолжает Володя.
Марк ухмыляется.
– Чего?
– Повод есть. Кажется.
Он уверен, что Володя будет недоволен. Но на деле брат просто удивлён.