Как устроен этот мир. Наброски на макросоциологические темы
Шрифт:
Одной из первых знаковых жертв эпидемии пал философ Мишель Фуко. По большинству свидетельств, это был крайне нелегкий в общении человек, с детства страдавший от психических недугов и социальной изоляции, – но при этом гениальный самоучка. Во всяком случае его формальное философское образование в парижской Эколь Нормаль не сказывается напрямую в его работах, далеко отошедших от канона. Скорее, большее влияние на Фуко в молодости оказал период личного менторства со стороны марксистского философа Луи Альтюссера, который подрабатывал в Эколь Нормаль, и интеллектуальное товарищество (если только и это не слишком сильное определение для взаимоотношений с таким человеком, как Фуко) с учившимися на два курса младше Пьером Бурдье и Жаком Деррида. Эта пара впоследствии знаменитых интеллектуалов Франции также состояла в изоляции от однокашников, однако не столько по психологической, сколько по социально-статусной причине – Бурдье и Деррида были очень талантливыми и пробивными выходцами из низших малообразованных слоев общества. Сила философствования Фуко видится теперь не столько в ее критической беспощадности и личной харизме, захватывавших воображение слушателей его знаменитых лекций, сколько в том, что Фуко заново для себя открыл исторические сюжеты и стихийно социологический подход – как раз этому не учили в тогда классицистской
52
Гофман И. Представление себя другим в повседневной жизни. М.: Канон-пресс-Ц, 2000; Гофман И. Анализ фреймов: эссе об организации повседневного опыта. М.: Институт социологии, 2004.
Постструктуралисты, постмодернисты, постфункционалисты, постмарксисты и многие прочие интеллектуальные движения с некогда такой модной приставкой «пост» так или иначе существенно изменили ландшафт гуманитарного знания. По вполне понятным причинам и в тот момент совершенно оправданно они перефокусировали внимание на механизмы неявного символического и дискурсивного господства посредством установления допустимых пределов смысла. Там, где прежние ортодоксии марксизма и либерального структурного функционализма видели лишь непоколебимую и всеопределяющую силу объективных и детерминистских макроструктур общества, гуманитарные повстанческие движения желали увидеть незаданность и неопределенность, культурные символы и человеческое переживание, творческую энергию, личный исторический микроопыт простых людей, женщин и этническо-расовых меньшинств. Эти движения в период своего бурного подъема поставили множество критических вопросов – и куда реже могли найти ответы. Они не без пользы взмутили застойные воды. Однако вода осталась мутной.
Постмодернизм, начинавшийся ересью против академического истеблишмента и ортодоксии, сам где-то на рубеже 1980-Х-1990-Х гг. превратился в истеблишмент и ортодоксию. Тем он теперь и держится. В чем есть, конечно, регулярно воспроизводящаяся в науке ирония. С начала 1980-х гг. не возникало никаких новых теоретических движений, что обеспечивает господство постмодернизма. В литературоведении остаются, конечно, значительные исключения – к примеру, старый мощный неомарксист Фредерик Джеймисон [53] или очень своеобразно пишущий итальянец Франко Моретти, который ищет пути соединения истории литературы с эволюционными идеями известного генетика Кавалли-Сфорца и броделевским пространственно-временным видением глубоких структур поля [54] . Трудно предсказывать, что сохранится в интеллектуальном остатке от постмодернизма после его будущего исчезновения. Однако можно предсказать, что исчезновение постмодернистской философии и культурологии скорее всего произойдет удивительно быстро, поскольку их остаточная сила заключена в институциональных позициях. Это лишь на первый взгляд мощные факторы. На самом деле они оказываются очень ненадежными, когда возникает массовый отток последователей в новый идейный лагерь. Так некогда случилось в начале 1980-х гг., когда масса молодых гуманитариев приняла различные варианты постмодернизма, разом забросив как вчерашнюю моду знаковые для семидесятых годов имена неомарксистов Антонио Грамши, Вальтера Беньямина, Луи Альтюссера, Никоса Пуланцаса – как, впрочем, и структуралистов Пиаже, Леви-Стросса или Тынянова, Шкловского, Бахтина.
53
Джеймісон Ф. Постмодернізм, або Логіка культури пізнього капіталізму. К.: Курс, 2008.
54
Moretti F. Atlas of the European Novel. 1800–1900. London: Verso, 1998; Moretti F. Graphs, Maps, Trees: Abstract Models for a Literary History. London: Verso, 2005.
Это вовсе не означает, что с постмодернизмом должна исчезнуть критическая направленность гуманитарных исследований, внимание к дискурсивным практикам либо гендерная составляющая. Но, скорее всего, следующее поколение гуманитариев пойдет в направлении более внятного и более увязанного с другими социальными полями анализа культурной и символической сферы – ибо постмодернизм как вчерашняя мода будет до неловкого маркирован предельной жаргонизацией, абстрактностью и философским волюнтаризмом. Этих «торговых марок» и станут тогда избегать.
Если постмодернисты выглядели пестрой ватагой варваров, низвергающих статуи и пирующих ранее запретными и неприкасаемыми темами, вроде сексуальности, то с другого фланга двинулось войско куда более дисциплинированное, закованное в броню и уверенное в своей правоте, под стать религиозному ордену. Его авангард составили экономисты-неорыночники, воодушевленные своей политической востребованностью в период новейшего расширения капиталистической мироэкономики, которое с начала 1990-х гг. стало обозначаться глянцевым и довольно скользким словом «глобализация». Следом двинулись политологи транзитологической школы демократизации. Они распространили алгебраизированные формулы транзакционных деловых технологий на сферу властных отношений, а в перспективе – и всех прочих полей социальной деятельности.
При всей демонстративной изощренности научного аппарата, экономические теории глобальных рынков покоятся на фундаменте идеологической веры. Не составляет особого труда показать, что вера в непреложный прогресс капиталистических рынков оставляет непроясненные лакуны и противоречит массе фактов. Начать с того, что господствующие теории не имеют удовлетворительного объяснения причин экономического роста Запада в последние столетия и отставания остального мира. Поляризация между периферийными и центральными зонами современной миросистемы списывается на технологические инновации, которые, в свою очередь, возникают неизвестно откуда, буквально как Deus ex machina. Обычно указывается на те или иные культурные особенности Запада или правовые гарантии частной собственности – действительная роль и происхождение которых остаются непроясненными экстерналиями. Но почему тогда Запад так долго, вплоть до 1830-х гг., уклонялся от инновационного экономического роста, при этом успешно завоевывая мир?
Например, подробные исследования британских историков последних лет показали, что до этой даты темпы роста валового внутреннего продукта и тем более реальных доходов массы британского населения не превосходили показателей XIII–XV вв. Более того, сегодня уже не вызывает сомнений, что вплоть до 1800 г. Китай, Япония и прибрежные регионы Индии как минимум не отставали от Запада по душевому потреблению. Или почему, вопреки предписываемому «вашингтонским консенсусом» включению в глобальные рынки на основе либеральных демократий, свободы торговли, приватизации, фискальной сдержанности, низких налогов, институтов собственности и борьбы с коррупцией (т. е. стилизованного представления об Англии и Америке XIX в.), такой потрясающий пример роста в последние десятилетия дает коррумпированная номенклатурно-коммунистическая диктатура в Китае? Если дело в диктатуре, то не меньшими темпами расти должен бы Пакистан. Очевидно, дело и не в образованности населения, научной базе, наличии изобретателей, современной инфраструктуре и прочих недавно еще модных элементов постиндустриальной «экономики знаний» – в этом случае после падения косных коммунистических бюрократий расти должны были бы мы, страны Восточной Европы.
Если в теории обнаруживается столько непроясняемых лакун и произвольно вводимых эпициклов, то налицо, по известному определению Томаса Куна, предпосылки для научной революции. Однако Нобелевские премии в экономике продолжают присваиваться за работы либо частно-технического порядка, либо по довольно очевидным политическим соображениям. Институциональные и идеологические основы господствующей англо-американской версии экономической науки пока достаточно сильны для поддержания практически неоспоримых позиций.
Экономическая ортодоксия предполагает прежде всего отказ по умолчанию от исследования властной и конфликтной составляющей в истории капиталистической мироэкономики. Здесь, если говорить без обиняков, находится источник как политической неуязвимости, так и аналитического тупика экономической науки.
Капитализм действительно отличается от прочих рыночных систем прошлого своим глобальным размахом (но не только в наши дни, а с самого начала – возьмите генуэзских и венецианских купцов или голландских мореходов), интенсивностью операций и масштабом хозяйственной экспансии – чего стоит индустриальная революция и ее последствия! Все это готовы были признать и либеральные экономисты, и марксисты. Однако капитализм также разительно отличается от предшествующих рыночных систем регулярным употреблением власти – в первую очередь неосязаемой власти, которую дает распоряжение деньгами, но также средствами политико-административного предписания, военного принуждения и идеологического давления. Власть целенаправленно и постоянно используется для обеспечения условий успешного воспроизводства капитала, в первую очередь достижения устойчиво высоких норм прибыли. Это ясно осознавал и предтеча современного экономического анализа Адам Смит, сетовавший по поводу «дифференциала силы», применявшегося европейскими бизнесменами со времен Великих географических открытий. Именно конфликтная сторона ранней теории Маркса сохранила в определенной мере свое значение, хотя прочие элементы его анализа капитализма в дальнейшем приходилось пересматривать, отвергать, уточнять и достраивать блестящей плеяде ученых от Вебера до Шумпетера, Поланьи, Грамши и Броделя и уже наших старших современников: Валлерстайна, Арриги, Стинчкома, Тилли, Бурдье, Голдстоуна, Манна, Коллинза.
Проблема и просто беда современной экономической науки, как настаивали ее видные внутренние критики Роберт Хейлбронер и Альберт Хиршман [55] , именно в том, что по явно идеологическим причинам из неоклассической экономики оказалась экстернализирована, вынесена за скобки конфликтно-властная динамика капитализма. Когда в 1890-х гг. первое поколение профессиональных университетских экономистов бралось за амбициозный проект создания точной математизированной науки о рынках, были отброшены все рассуждения классиков политической экономии о политической власти – как донаучные и не имеющие отношения к узко и строго определенному предмету. В те годы за образец научности была взята термодинамика, отчего, скажем, понятие стоимости из сложного и конфликтного социального взаимоотношения стало трактоваться подобно атомарным весам и зарядам субъектов рынка (о чем полезно почитать в монографии американского историка экономики Филиппа Мировски с остроумным названием «Больше жара, чем света» [56] ).
55
Хейлбронер Р. Экономическая теория как универсальная наука // THESIS. 1993. Вып.1: Предмет исследования. С. 41–55; Хиршман А. Выход, голос и верность. Реакция на упадок фирм, организаций и государств. М.: Новое издательство, 2009.
56
Mirowski P. More Heat Than Light: Economics as Social Physics, Physics as Nature’s Economics. Cambridge: Cambridge University Press,