Как я понимаю философию
Шрифт:
Мы живем среди людей и с другими людьми и создаем для себя образ происходящего, но он всегда неадекватен, ибо мы видим не то происходящее, не там и не тогда, когда оно происходит. Все дело в том, что мир меняется с большей скоростью, чем мы реактивно занимаем свои точки в пространстве мира. Он всегда успевает принять такую конфигурацию, которая по сравнению с созданным нами образом уже отлична от представляющейся нам. Поэтому, кстати, правильно утверждение, согласно которому истина всегда смотрит на нас. Она имеет знак «уже»; для нас же это знак «слишком поздно».
Так вот, учитывая это вечное запаздывание, и можно говорить о философствовании как об особом акте осмысления мира и себя в нем; акте, дающем нам некое обобщенное, универсальное знание, свободное от повседневной «гонки за происходящим». Представьте, что в пространстве мира есть какая-то точка, попав в которую мы просто вынуждены обратить себя, свое движение и остановиться. В этой-то точке как раз пересекаются определяющие бытие «силовые линии», попав в перекрестье которых мы и замираем, пораженные открывшейся вдруг мудростью бытия, мудростью устройства мира.
Это старая тема, связанная со старыми спекуляциями, которые оформляют обычно хорошо наработанным профессиональным языком. Я пытаюсь говорить вне этого языка, чтобы нарисованная мною картина не воспринималась как продукт спекулятивных наблюдений.
Так, например, Платон четко осознавал философствование как свойство сознательной жизни. Точка, в которой совершается некий акт, не являющийся ни одним из элементов в цепи последовательных
Если же понимать под философией элемент некоего фундаментального устройства жизни сознания (а сознание как некое подспудно упорядоченное целое, как локальное присутствие глобального), тогда очевидно, что этот реальный процесс философской работы — работы думания — является частью жизни сознания, совершающейся в жизни в широком смысле слова, потому что жизнь в целом и есть жизнь сознания. Это думание происходит не произвольно, не при произвольном выборе предметов интеллектуального внимания, а экзистенциальным путем. Мы, очевидно, понимаем что-либо неизбежным, а не избирательным образом, ибо нас приводит в состояние или движение понимания какой-то узел, завязавшийся в самом нашем существовании в потоке жизни.
Так вот этот-то узел и есть момент остановки, о котором я упоминал. — Но тогда можно ли отнести философию к компонентам духовного производства с его технологией, планами, сроками и т. п.? Это акт озарения, своего рода «амок»; он однажды охватывает человека, который всю жизнь (или всей жизнью) исподволь к этому готовится. А попытки организовать это технократически обречены. Иначе это не философия, а ремесло. Я правильно понял? — Да. Конечно, философия — не поэзия, но в этом плане она ближе к поэзии, а поэзию никому не приходило в голову планировать, задавать сроки и темпы. Вообще общение человека, в той мере, в какой оно подразумевает понимание, подразумевает и эти паузы, в которых и совершается самое существенное понимание. Даже простая коммуникация не есть передача существовавшей до акта коммуникации истины, усваиваемой затем адресатом. Если мы с кем-то общаемся, и в интеллектуальном, и в духовном, и в эмоциональном смысле, то тебя понимают, если уже понимают. — Кольцо понимания? Герменевтический круг? Да. Когда уже понимают. Ведь ни приводимые доводы, ни ссылки на факты, ни стройный характер логической аргументации (или, говоря «по-научному», никакая организация знаков как средств передачи информации) не объясняют того, что происходит на самом деле при общении и понимании. Ты понимаешь, и он понимает, и он понял то, что ты уже понимал. Но эта тавтология указывает на какую-то проблему. Я думаю, тут происходит какое-то событие в поле самого понимания, не совпадающее с организацией элементов содержания. Какие-то акты «вновь рождения» мысли происходят. Видимо, это Платон и называл процессом, идущим от смерти к жизни. Очевидно, в устройстве мира есть еще нечто, кроме движения по стреле времени, от жизни к смерти, но только это «нечто» нам не удается описать рационально. Хотя это, конечно, и не иррациональное: ведь когда я говорю о «вновь рождениях» или обновлении, я говорю о свойствах порядков. Значит, это тоже рациональность; просто наше понятие рационального — узкое, каталогизаторское, номенклатурное. — Иначе говоря, все время существует нечто, что никак не удается уловить в наши категориальные сети, поскольку используемые нами рубрикации изучаемого процесса, который идет синкретично, слитно, надуманны, искусственны. Так? — Безусловно. Существует нечто такое, что я назвал бы трудом жизни, по аналогии с фрейдовским «трудом траура». В самом деле, посмотрите: траур — это (внешне) печаль, стенания, тоска, безысходность. Но, кроме этого (или под покровом этого), вершится какой-то «химизм» наших чувств, рождается нечто, «трансцендирующее» эти конкретные причины, эту ситуацию, нечто совершенно иное. Думаю, можно даже говорить о пользе страдания для человека, попавшего в эту реторту.
Труд жизни происходит без видимого продукта, без разрешающей стадии, без разрешения наших чувств и энергетических запасов. Да и какое разрешение может быть, если ты не можешь вернуть того, кого оплакиваешь, если, терзаясь угрызениями совести, не властен повернуть мир вспять, чтобы не повторить поступок, который тебя мучает?
Но есть ли временные различения в том, что я называю трудом жизни? Есть ли там вообще прошлое? Нет, это актуальное состояние, где не возникает сомнения, что о том, чего не вернуть, думать нельзя; к нему неприложимо различение прошлого как свершившегося в какой-то точке, задающего временные условия причинной связи (которую нельзя отменить), являющегося основанием всех причинных цепей, сковывающих мир. Само различение прошлого, настоящего и будущего здесь не работает. В каком-то смысле мы вынуждены называть прошлое будущим, будущее — прошлым. И Кант это прекрасно понимал: когда он говорил о раскаянии совести, то относил это к состояниям разума и подчеркивал, что у разума нет прошедшего.
Думаю, к такому состоянию все вышеупомянутые различения неприменимы. И, может быть, эти состояния как раз и являются ядрами нашей духовной жизни, если под духовной жизнью понимать жизнь сознания. Сознание есть бытийствующее сознание, свойство, онтологически укорененное. И там действительно происходят события — события жизни сознания. Не сознания о чем-то (т. е. события не в содержании, а в жизни самого сознания), ведь оно дает такие продукты, которые невозможно установить рефлексивно в качестве содержания нашей ментальности. Это знали и древние. И даже Фреге в своей чисто логической работе приходит к тому, что мысль есть что-то, что не может быть предицировано к субъекту в качестве содержания его ментальности. — Да, это действительно особый духовный мир, окружающий человека в его мышлении. Мир, в котором нет стрелы времени, где нельзя выделить какую-то единицу смысла, как мы выделяем букву в слове и слово в предложении, потому что саму мысль нельзя с этим отождествить.
Отчего же из философии — с тех пор, как она начала увлекаться материализмом, — ушли такие категории, как Бог и душа? Очевидно, эти категории, сами по себе зыбкие, все же ухватывают что-то «такое»? — Сами по себе эти категории взяты из обыденного языка. И могут вызывать настороженное отношение философов. Ведь философия в отличие от религии не может останавливаться на состояниях почтения, послушания, уважения. Философия (и мысль вообще) не может и не должна почтительно замирать ни перед чем. Да и человек, попавший в перекрестье тех самых силовых линий мира, на ту «точку актуальности», пребывающий в состоянии «остановки» и вслушивающийся в мир, ему вдруг открывшийся, — такой человек просто не в состоянии замирать в почтении перед чем-либо. Сама ситуация, порождающая потребность в философствовании, — это зона
Философия, как мне уже приходилось говорить, — это публичное сознание, то есть сознание, которого нельзя не высказать, сознание вслух. И в этом смысле оно неотвратимо. Философ нефилософом быть не может, если, конечно, он попал на эту прямую мысли, вырастающую из того узла, который заставил тебя остановиться. Это судьба!
Сознание вслух — нецеленаправленно, нецеленамеренно и тем более незлонамеренно. Оно не для того, чтобы показать себя или утвердиться социально, или ущемить кого-то, подорвать существующий строй, покуситься на власть имущих (хотя, конечно, кому-то и может быть обидно, может показаться, что это философствование что-то подрывает). Вообще философ беззащитен — по сравнению, скажем, с поэтом или драматургом. Шекспир мог сказать: это Гамлет говорит, а не я. Философ же может говорить только от своего имени. Поэтому я и называю это «публичным сознанием», «сознанием вслух». Конечно, не буквально — речь может быть письменная или устная. Это может быть и разговор с самим собой, внешне выглядящий как молчание. Это сознание вслух, высказываемое по правилам языка, по законам самой же мысли. Сознание вслух в этом смысле — профессия, поскольку высказывается профессионально. — В отличие от…? — В отличие от того, что в обыденных терминах мы называем «дух», «душа». И кроме того, это именно «вслух», т. е. посредством языка. Философ посредством языка не только что-то сообщает другому; он уясняет и свое собственное сознание, мироощущение. Вне языка (в широком смысле этого слова), вне конструкции, имеющей свои синтаксические законы, он даже не узнал бы, о чем он думает; не понял бы, что он думает о том, о чем думает. Таким образом, объективные свойства мира порождают в определенных ситуациях человеческую потребность в философствовании. Как это происходит, мы представили, хотя картина получается, надо сказать, экзотическая, непривычная. Теперь попробуем проследить, как из жизненной ситуации, из личностного свойства вырастает собственно философия как наука. — Философия может быть как источником науки, так и ядром уже ставшей науки. Философия породила науку из акта философствования в том смысле, о котором мы говорили. Когда я говорю «философия», то иногда это специальность, квалификация, отрасль культуры или духовной деятельности человека, а иногда это термин для обозначения того элемента или остановки, паузы, интервала, который присущ устройству жизни нашего сознания, присущ актам человеческим — будь то акт написания романа, создания шедевра ремесленного или акт научного наблюдения и рассуждения. И вот для того, чтобы описать эти вещи, мы вынуждены вводить понятия, совокупность которых и составляет философию уже в профессиональном, квалификационном смысле. — Выходит, такие выражения, как «философия мира», «философия перестройки» и т. п., - это не преувеличение и не шикование «умными терминами». Это и в самом деле некоторые облики философии как момента самой жизни (пусть даже порой они изложены неграмотно — с точки зрения профессионала). — Безусловно. Потому что философия в смысле таких актов — самая распространенная вещь. В той мере, в какой нам удается возвыситься над своей собственной естественной природой, приблизиться к образу человека, мы прибегаем к философствованию. Именно, возвышаясь к собственно человеческому в нас самих, мы и совершаем эти паузы. Это нечто вроде музыки мироздания. Может быть, не случайно у пифагорейцев и был этот образ, эта метафора — музыка небесных сфер. Они ведь не буквально понимали, что сферы издают звуки. Они, видимо, ощущали то, о чем мы сейчас говорим. Назовите наших современных выдающихся философов, выдающихся в буквальном смысле этого слова, т. е. не вмещающихся в общую шеренгу философов-профессионалов. — Я бы предпочел обойти этот вопрос, т. к. подобные рассуждения чреваты обидными, несправедливыми оценками. — Хорошо, сформулирую его иначе. Студенты спрашивают, почему в добрые старые времена были гиганты, а сейчас у нас — «армия советских философов»? — Это их дело (и дело каждого) решать, кто для них интересный и в этом смысле выдающийся. И сам термин «выдающийся» — не философский. Философ — существо гораздо более скромное: ему бы совершить сам акт философствования, выполниться и восполниться в своем существовании. Если это кому-то интересно (а это может быть интересно), если кто-то может извлечь для себя что-нибудь полезное из этого акта философствования, о котором он узнал из лекции, статьи, книги, то пусть он и признает данного философа для себя интересным, выдающимся и т. д. Сама жизнь должна быть организована таким образом, чтобы у студента, вообще у любителя философии был этот выбор, а дальше его дело — решать. Но это будет его решение, и не мне, и не кому-либо другому составлять списки выдающихся философов. — Ну, вот, для примера, вдруг был «открыт» М. Бахтин… — Да, но его открыл кто-то, конкретный человек, для которого Бахтин, в свою очередь, открыл нечто сокровенное в его жизни. — Я бы к таким отнес Мегрелидзе, Копнина, Ильенкова… — Да, но это, подчеркиваю, ваш выбор. Вы выступаете не как наблюдатель, не как рефери, а как участник. Это единственный путь, на котором по мере вашего движения образуются эти имена. Образуются, а не предшествуют этому движению… Иначе получается какое-то высокомерное (фактически — административное) мнение «комитета по премиям», только премия здесь — звание «выдающийся философ». — Но такие имена, очевидно, есть и у вас? — Мне трудно сказать, потому что чаще всего люди, с которыми у меня возникало состояние обучения, были одновременно моими друзьями. Ну, например, Пятигорский Саша. (Он сейчас в Лондоне работает, буддолог по профессии.) Отчасти потому, что в нем есть эта склонность к думанию, отчасти — в силу того, что в запасе его думания были такие вещи, которые были мне до этого недоступны; они были закодированы в сокровищнице восточной философии, в частности буддийской.
Других имен я даже не могу назвать. Могу назвать общую атмосферу философского факультета Московского университета, сформировавшуюся в 1953 1955 годах. Имена я, конечно, помню, но выделить их из общей атмосферы взаимной индукции мысли — нет, это не возможно. Да и не имена важны, а сама эта атмосфера общения, эти искры озарения, творчества… Многие из нас, варившихся в этой атмосфере, стали потом совсем непохожими философами, и это нормально; важно, что они стали ими, состоялись как интересные личности. Я могу назвать, например, Эвальда Ильенкова, хоть это и не касается его философии: от нее я как раз отталкивался. Он для меня был важен в смысле энергии отталкивания, — отталкивания от его, безусловно, интересных мыслей, но лично мне чуждых, вызывающих интенсивное критическое отношение, особенно из-за элемента (и даже более чем элемента) гегельянства. Но если бы не было этой энергии отталкивания, то, возможно, не было бы и чего-то положительного. — Что же, наученный вашим ответом, я не стану спрашивать, от кого или от чего вы отталкиваетесь сейчас. Лучше вы просто расскажите о творческих планах после «Картезианских размышлений». Эта книга должна была быть издана в конце 1988 года, не так ли? — Знаете, у меня сложные отношения со своими текстами. Я с большим трудом и неохотой отдаю рукопись. А если она попадает ко мне, я снова начинаю ее переделывать, и так без конца… А что касается перспектив, то в плане одного из тбилисских издательств стоит «Краткое введение в философию», где я пытаюсь построить введение в философию на основе связей философских понятий с изначальными их жизненными смыслами, существующими в той работе, которую условно можно назвать человеческим самостроительством. Они существуют там в виде актов, о которых мы говорили в самом начале и которые являются одновременно жизненными смыслами, поскольку они разрешают мысль, как разрешают проблему жизни.