Как живут мертвецы
Шрифт:
— Как он управляет машиной, раз он нематериален? — спрашиваю я Фар Лапа. — Или его тело не такое тонкое, как у меня?
— Йе-хей, ты проявляешь любопытство, детка. Со временем все поймешь. Жизнь познается не в один день и смерть тоже.
Не только машина Костаса яростно мчится по дороге, соседние машины тоже устремляются в узкое «горлышко» Айлингтона. Если не считать редких молочных фургонов и громыхающих грузовиков, эти предрассветные гонщики заполонили собой всю дорогу. Насколько я понимаю, все они — собратья Костаса, у всех за задним стеклом лежит кивающий головой Цербер, все везут недавно умерших пассажиров. «Форды» с инфарктами, «тойоты» с тахикардией, «воксхоллы» с вальвулитом. Вряд ли они щеголяют друг перед
— Это Спиро, он сегодня в ударе! — И ставит машину рядом.
В «датсуне» на сиденьях те же коврики из деревянных шариков и еще один грек за рулем. На заднем сиденье, вцепившись в подголовник водителя, сидит человек с бледно-зеленым лицом. Похоже, ему пришлось несладко.
— Видишь, детка? — говорит Фар Лап. — Еще один новоумерший.
— Я догадалась. Но куда они все едут?
— Хей-йе, детка… у конечных такси один конечный пункт.
— Далстон?
— Верно.
— А это… он?
Мыс ревом съезжаем с Боллз-Понд-роуд, с ревом мчимся по улочке с односторонним движением, сворачиваем перед старым викторианским пабом, который похож на водонапорную башню и так и называется «Водонапорная башня», останавливаемся у бензоколонки. Асфальт в масляных разводах похож на грязную карту мира. Мой провожатый отвечает:
— Да, он. — Фар Лап берет один из двух огромных черных бумерангов, лежащих между дверью и сиденьем, и ловко рассекает им воздух. — Вог кафе. Сюда заходят все водители, йе-хей? Пора подкрепиться — ночь была для нас долгой, йе-хей?
Кафе притулилось под одним из пролетов развязки. Это барак из волнистых стальных листов, полный — так мне кажется — испарений и запахов. Снаружи видны лишь закрашенные белым окна со звездами, в которых что-то написано — наверно, названия блюд. Костас ставит машину на забетонированную стоянку, рядом с двумя десятками других машин — «фордов», «воксхоллов». «тойот» и «мицубиси». На всех багажниках кривые антенны, заземленные обрезками старых пластиковых мешков. По вспученной кирпичной стене, истекающей известкой и птичьим пометом, змеится надпись: «ДЖОРДЖ ДЭВИС ПРОВИНИЛСЯ — И ТЕПЕРЬ ОН МЕРТВ». Мы выбираемся из машины, и мой обызвествленный плодик цепляется к моей ноге. Не знаю, что волнует меня больше — литопедион или мой голый зад.
— Черт побери, Фар Лап, — говорю я, — не могу же я пойти туда в таком виде.
Костас прохаживается поблизости. Он еще толще меня, и никто не говорил ему об оптическом эффекте, производимом горизонтальными полосками на рубашке. Он такой волосатый, что из ноздрей вьются кудри. Один из тех уродливых людей, которые не раз заставляли меня радоваться жизни. Он открывает багажник, и там, среди промасленного тряпья, лежит небольшой «Самсонит», точь-в-точь такой, как тот, что собирала для меня Шарли, когда меня переводили в Королевскую клинику, — но абсолютно новенький. Я открываю его. Внутри большие мягкие старушечьи панталоны, нижняя рубашка и свободное платье колоколом («Хорошо еще, что не кастрюлей, муму!» — звучит в моем внутреннем ухе вкрадчивый голосок Нэтти), туфли, похожие на пирожки, начинкой для которых служат распухшие за полвека ноги. Вся эта жалкая экипировка для моего главного путешествия новая с иголочки. Все вещи до одной, и это еще печальнее. Я стягиваю платье с маленькой вешалки, вынимаю туфли из коробки, разрываю целлофан, в который упаковано белье и колготки. И без тени стеснения одеваюсь под взглядом темных глаз мертвого мужчины.
Костас ведет нас в кафе, больше смахивающее на турецкую баню. Из кипящего на пластиковом прилавке титана вырываются клубы пара, ведущие жестокий, но иллюзорный бой с гигантскими щупальцами дыма, который поднимается к потолку из полусотни зажженных сигарет, вставленных в полусотню
— А почему все водители конечного такси — греки — киприоты?
— Йе-хей. Видишь ли, это дело случая. У этих парней большая община в окрестностях Далстона — в Долстоне, Хомертоне, Хокстоне, Клаптоне, Хакни, — они хорошо знают район, понятно? Вот они и занимаются извозом. Как говорится, все течет, все меняется — раньше все таксисты были коренными лондонцами, но за последние десять лет смертельное хозяйство немного разладилось. Йе-хей?
Я следую за ним к пустому столику. Наша троица — черное лицо, смуглое лицо, землистое лицо — садится перед бутылочками с красным, коричневым и желтым соусами. Да, мне ясна история с транспортировкой умерших, но к сборищу посмертных гидов привыкнуть гораздо труднее. Это очень странные ребята. Американские индейцы с кольцом в губе величиной с десертную тарелку; буддийские монахи в шафрановых покрывалах; шаманы-самоеды в расшитых малицах из оленьих шкур; корейцы-даосы в блестящих черных шляпах; сенегальские колдуны в масках из черного дерева; даяки в круглых соломенных шапочках; и несколько двойников барона Самеди в одеяниях вуду.
— Что это за сборище? — спрашиваю я. — Что общего у этих парней? Только то, что они поклоняются разной чертовщине, а не всемогущему доллару?
— Йе-хей, — привычно отзывается Фар Лап. — Верная мысль, Лили-детка. Все мы здесь, так сказать, старомодные люди, йе-хей? Похоже, вы, люди Запада, не в состоянии понять, что означает смерть, унгуд, ничего. Поэтому вам нужен проводник, один из нас. Смотри… раз вы сами ни во что не верите, вам нужны проводники, которые верят в никогда-никогда. Поняла?
— Гм… Кажется, да…
— Нет, не поняла. Ты просто так говоришь, Лили — детка. Во всяком случае, смерть — это не сидеть перед Чистым Светом. Долго-долго. А теперь давай поедим. Что закажешь? — Большим черным бумерангом он указывает на прикрепленные к стеклу картонные звезды. На них в разном порядке перечислены блюда из яиц (пашот, глазунья, омлет), колбаса, бекон, бобы, черный пудинг, белый пудинг, фруктовый пудинг, один кусок, два куска, бобы и помидоры. На одной написано: «Настоящий английский завтрак», на другой — «Настоящий ирландский», на третьей — «Настоящий мертвецкий».
Когда я впервые оказалась в Лондоне в конце пятидесятых, слова «настоящий английский» вызывали у меня изжогу. Стоило мне их произнести, и нёбо покрывалось липкой пленкой. Заметьте, в те дни — когда мы чувствовали карточную систему на собственном брюхе — завтрак в кафе обычно состоял из «чая и двух ломтиков». Двух тонких мертворожденных ломтиков белого хлеба с маргарином. Абсолютно безжизненных. По правде говоря, англичанам на самом деленравилось нормирование продуктов. Только из-за него они не раздулись и не лопнули ко всем чертям — ведь им приходилось поглощать огромное количество углеводов. Со временем я тоже приучилась и даже привыкла к этому гнусному занятию — смазывать стенки своего желудка толстым слоем жира. Подобно пересекающему Ла — Манш пловцу, я ныряла в бурное внутреннее море своих неврозов — самозабвенно, с головой, намазавшись жиром.