Какое надувательство!
Шрифт:
Повисла потрясенная пауза. Его монолог шокировал, по всей видимости, только Джоан — Фиби, разумеется, молчала. Что до меня, то в студенчестве я слыхал столько подобных манифестов, что этот меня нисколько не смутил.
— И кто же это? — спросил я.
— Ну, например…
Грэм назвал имя, и я улыбнулся: улыбка получилась довольная и весьма двусмысленная, поскольку, с одной стороны, услышать это имя я и рассчитывал. Мяч снова на моем корте — то был писатель, чья последняя книга попала ко мне на рецензию. А с другой — я подобрал слово. Я и раньше не сомневался, что оно существует, но теперь оно совпало с предметом описания.
Должен объяснить: то был писатель лет на десять старше меня, и три его тоненьких романа смехотворно и незаслуженно превозносила вся национальная пресса. Он заставлял своих персонажей разговаривать на грубо транскрибированных диалектах и жить в условиях неубедительного убожества, и его превозносили как социального реалиста; иногда
И вот тут изобретательность покинула меня. Чего же именно ему недостает? Слово, которое я искал, должно описывать его стиль, иметь отношение к тональности. Дело не в том, что ему не хватает сострадания, ума, технических навыков или амбиций, — недостает ему… какого-то инстинкта для того, чтобы объединить все это вместе споро и умело. Должна присутствовать некая дерзость — но с элементом скромности, ведь, каковы бы ни были его хорошие качества, поистине спонтанными и естественными они покажутся только в том случае, если в работах не будет чувствоваться никакого эгоизма.
Слово — вот оно, нас разделяет лишь несколько дюймов. Ему недостает необходимой блистательности, необходимой дерзости, необходимого…
…задора.
Да, вот оно. Задор. Точно. Слово казалось уже настолько очевидным, что я не понимал, почему потребовалось так много времени, чтобы его вспомнить. И меня сразу же накрыло чуть ли не мистической волной правоты: я не только был уверен в правильной концовке рецензии, но какой-то телепатией ощущал, что слово это определяет то единственное качество, которым ему самому в глубине души хотелось бы обладать — так, чтобы это признавали все. Я вторгся, проник, проскользнул к нему внутрь: когда рецензия выйдет в пятничном номере, он будет задет, и рана будет глубока. Мне предстало видение просто галлюциногенной силы, отчасти порожденное воображением, отчасти — смутным воспоминанием о каком-то безымянном черно-белом, возможно американском, фильме: человек в сутолоке продутого ветрами города ранним утром покупает в киоске на углу газету, идет с нею в кофейню и лихорадочно листает, ища нужную страницу; ест у стойки сэндвич, и вот движения его челюстей замедляются, затем он в отвращении комкает газету, швыряет ее в урну и выскакивает из кофейни; лицо его яростно заострилось, на нем читаются злость и разочарование. Я знал — едва вспомнив слово, я точно знал: такая сцена, карикатурно преувеличенная, разыграется в пятницу утром, когда он выйдет за газетой в киоск или поднимет ее с коврика под дверью или когда ему позвонит агент и сообщит о моем сокрушительном выступлении. Теперь мне стыдно вспоминать, как счастлив я был, сознавая все это, или, точнее, насколько я был готов принять за счастье отравленный поток удовлетворения, захлестнувший меня.
Грэму же я сказал только:
— Я так и думал.
— Вам, наверное, не по вкусу, — ответил он, причем прозвучало это обвинением одному из многих моих недостатков.
— У него бывают удачные моменты, — снизошел я и небрежно добавил: — На самом деле я только что написал рецензию на его последнюю книгу. — Я повернулся к Джоан. — Тот звонок, который мне нужно было сделать до ужина, — я как раз диктовал ее редакционной стенографистке.
Джоан залилась румянцем гордости и обратилась к своим жильцам:
— Подумать только — кто-то звонит из моей маленькой гостиной, его слова летят по проводам в Лондон, и через несколько дней все это попадает в газеты.
— Чудеса
Следующий день — сырая и туманная среда — выдался не самым удачным. Я решил принять приглашение Джоан и отправиться с ней, однако эксперимент оказался угнетающим. Работа ее, судя по всему, состояла в том, чтобы без приглашения вваливаться в дома и устраивать детям хитрые допросы экивоками, пока их родители стоят рядом и с ненавистью на нее смотрят либо неуклюже сбегают на кухню готовить чай, который никто никогда не пьет. Сначала я действительно сидел с Джоан на этих интервью, но присутствие мое было настолько очевидно нежеланным, что я сдался и после первых двух визитов оставался в машине, где за день прочел кипу старых журналов и газет, которыми было завалено все заднее сиденье, а под конец лишь устало дожидался, когда она вынырнет из подъезда очередной муниципальной многоквартирной малосемейки.
Пообедали мы в пабе в центре города. Джоан взяла себе вегетарианский пирог, а я — пирог с мясом и почками. От такого меню она укоризненно поцокала языком. В тот вечер дежурным по кухне был Грэм. Блюдо, приготовленное им, могло не иметь названия — но могло как-то и называться: состояло оно главным образом из чечевицы и грецких орехов, сожженных до черной корки, отскобленных от большой сковородки и поданных с кучками макаронных изделий из непросеянной муки, по виду и консистенции напоминавших канцелярские резинки. По большей части мы поедали сие блюдо в гробовой тишине.
— Ты должен завтра показать Майклу что-нибудь из своих работ, — в какой-то момент сказала Джоан Грэму. — Может, он скажет о них что-нибудь интересное.
— Мне бы очень хотелось, — сказал я.
Грэм усадил меня на свою кровать и включил здоровенный неуклюжий телевизор, громоздившийся в углу. Разогревался аппарат почти минуту.
— Модель семидесятых, — пояснил Грэм. — Доживает последние дни.
Вчерашний туман рассеялся, и утро оказалось ясным, но душным. Однако солнце нам все равно не светило: комната Грэма была погружена в непреходящую тень, поскольку оконце с кружевными занавесками выходило на задние дворы Джоан и ее соседей с параллельной улицы. В доме мы остались одни, времени — половина десятого, мы пили по второй чашке крепкого и переслащенного чая.
— У вас такая машинка есть? — спросил Грэм, стоя на коленях и засовывая в видеомагнитофон кассету.
— С моими заработками она мне не по карману, — ответил я. — Жду, когда цены упадут. Говорят, скоро они резко пойдут вниз.
— А вы думаете, этот мой? Никто такие штуки не покупает — их берут напрокат. Десять фунтов в месяц — и все дела. Можно в „Рамблоуз“.
Я отхлебнул чаю и мстительно произнес:
— А вот когда я был студентом, мы тратили деньги на книги.
— Давайте не будем? — Грэм обвел рукой стопки кассет на комоде и подоконнике. — Вот мои книги. Вот носители информации будущего — по крайней мере, для кинематографа. Почти все наши работы в колледже теперь на видео. В каждой из этих красоток — на три часа пленки. А вы знаете, сколько стоят три часа шестнадцатимиллиметровки?
— Я вас понял.
— Вы, литературные люди, не очень-то практичны, а? Вам бы все в башнях из слоновой кости сидеть.
Это замечание я проигнорировал.
— А стоп-кадр в этом вашем видео есть?
— Еще бы. Подрагивает, но работает. А вам зачем?
— Ну, знаете… приятно иметь… все эти новомодные приспособления.
Экран замигал, как только Грэм задернул шторы и уселся на кровать рядом со мной.
— Ну, поехали. Это моя курсовая работа. Посмотрим, что скажете.
Просмотр оказался менее мучительным, чем я опасался. Фильм Грэма шел всего десять минут — эффективная, хоть и неизящная полемическая агитка о фолклендском конфликте, озаглавленная „Война миссис Тэтчер“. Название было двусмысленным, поскольку Грэму удалось разыскать шеффилдскую пенсионерку по фамилии Тэтчер, и кадры боевых кораблей, на всех парах несущихся в бой, и отрывки из речей премьер-министра перемежались со сценами из жизни ее менее выдающейся однофамилицы: вот она идет в магазин, готовит скудную еду, смотрит по телевизору новости и тому подобное. В бессвязном закадровом комментарии старушка говорила о том, как трудно прожить на пенсию, и недоумевала, куда ушли все деньги, которые она всю свою трудовую жизнь платила в виде налогов государству. Подобная реплика обычно служила поводом для перехода к показу какого-нибудь жестокого и дорогого на вид куска военного железа. Фильм заканчивался знаменитой речью премьер-министра перед Шотландской консервативной партией, в которой миссис Тэтчер рисовала фолклендскую войну битвой добра и зла и объявляла, что „с ней должно быть покончено“. Вслед за этим — общий план: другая миссис Тэтчер бредет с тяжелой сумкой продуктов по крутой и неприветливой улочке. Затемнение. Два титра: „Миссис Эмили Тэтчер живет на 43,37 фунта в неделю“; „Война на Фолклендах, по оценкам, уже стоит нам 700 миллионов фунтов“.