Какое надувательство!
Шрифт:
Ну а ты же знаешь, какая толчея бывает в „Мандарине“ — особенно в пятницу вечером. И в тот день там было битком. Заказ долго не несли, но мама во что бы то ни стало хотела дождаться главного блюда, а уж тогда она скажет все, что должна сообщить. Очень нервничала. Я тоже очень нервничал. Наконец мама набрала в грудь побольше воздуху и сказала, что я должен кое-что узнать о своем отце. Она собиралась мне это сообщить с самой его смерти, но ей не хватало мужества — она же знает, как я его боготворил, из них двоих он у меня всегда был самым любимым. Я, разумеется, стал отрицать, но это было правдой. Когда я был маленьким, он мне писал все эти письма — целиком выдуманные, где было полно всяких глупых шуток. Первые письма в моей жизни. Мама никогда и ни за что бы такого
И тут она начала мне рассказывать, как они познакомились — сначала ходили в один бадминтонный клуб, потом он много месяцев за нею ухаживал и просил выйти за него замуж, а она все время отказывала. По большей части я все это уже знал. Не знал я того, почему она наконец согласилась. Причина в том, что она была беременна. От другого человека. Уже три или четыре месяца, и когда она спросила, женится ли он на ней и поможет ли воспитывать ребенка, он ответил, что да.
Поэтому я спросил: „Ты мне хочешь сказать, что человек, которого все эти годы я называл папой, вообще не мой отец? Что он не имеет ко мне никакого отношения?“
И она ответила: „Да“.
Поэтому я спросил: „Кто еще об этом знал? Все знали? Его родители знали? Именно поэтому они не хотели с нами общаться?“
И она ответила: „Да, знали все, и да, именно поэтому его родители не хотели с нами общаться“.
Как ты можешь понять, мы оба к тому времени забыли о еде. Мама плакала. Я срывался на крик. Даже не знаю, почему я вдруг разозлился; может, просто потому, что гнев — самая простая эмоция. Как бы то ни было, я спросил: раз такое дело, не могла бы она изыскать возможность и все-таки сообщить мне, кто мой настоящий отец, если подобная просьба не покажется ей слишком обременительной. И она сказала, что его зовут Джим Фенчёрч, и она видела его два раза в жизни: один раз в доме ее мамы в Нортфилде, а второй — примерно десять лет спустя. Он был коммивояжером. Она как-то раз сидела дома одна, а он позвонил в дверь, чтобы продать хозяйке пылесос, и через некоторое время они поднялись наверх, и там все и случилось.
В этот момент на экране появилась медсестра, похлопала Майкла по плечу и поставила чашку кофе на тумбочку у кровати, но он, похоже, ничего не заметил и продолжал говорить мягким и монотонным шепотом. Руку Фионы он сжимал уже довольно сильно. Медсестра не ушла — лишь отступила на несколько шагов и осталась стоять в тени и слушать.
— Тут я уже начал выходить из себя. Стукнул по столу так, что палочки упали, и сказал: „Ты легла в постель с торговцем? Ты легла в постель с человеком, который зашел, чтобы продать тебе пылесос! Зачем ты это сделала? Зачем?“ И она ответила, что не знает: он был так обходителен, так любезен с нею, да и симпатичный к тому же. У него были красивые глаза. Как у тебя, сказала она. И вот когда она это сказала, я понял, что с меня хватит. Я заорал: „Нет! Нет у меня его глаз! У меня папины глаза!“ И она ответила: „Да, все так и есть — у тебя глаза твоего отца“. Тогда я встал из-за стола и вышел — только ты же знаешь, как близко друг к другу стоят столики в „Мандарине“, — но я был так зол и так спешил, что ударился о стол той парочки, опрокинул их чайник и не остановился, не извинился, ничего. Просто вышел на улицу и не обернулся посмотреть, идет мама за мною или нет. Выскочил на улицу, но домой не пошел — вернулся в квартиру лишь через много часов, где-то после полуночи. Матери к тому времени там уже не было. И ее машины у дома тоже не было, а внутри она оставила мне записку, которую я так и не прочел. А через несколько недель прислала мне письмо, которое я так и не вскрыл. С тех пор от нее — ни единого слова. А я после того вечера сидел в квартире и по-настоящему даже наружу не выходил и ни с кем не разговаривал два, а то и три года.
Он умолк. А после голос его звучал совсем тихо:
— Пока ты не пришла.
И еще тише:
— Вот теперь ты все знаешь.
Медсестра шагнула вперед и положила руку ему на плечо. Она прошептала:
— Боюсь, ее уже нет, — и Майкл кивнул, склонил голову, весь скорчился в себя. Наверное, он плакал, но мне кажется, он просто очень устал.
Так он просидел минут пять. Потом сестра заставила его отпустить ладонь Фионы и сказала:
— Вам, наверное, лучше пойти со мной.
Он медленно поднялся, взял ее под руку, и они вместе сошли с экрана, за левый обрез кадра. Я видел его в последний раз.
Что же до меня, я остался сидеть на своем месте. Я не собирался двигаться, пока не пошевелится Фиона. На этот раз из кино уходить не имело никакого смысла.
Часть вторая
„Организация смерти“
Глава первая
Было б завещание [103]
103
Названия глав второй части отсылают к английским комедиям 1950—1960-х гг. В „Было б завещание“ обыгрывается поговорка „было бы желание [а способ найдется]“. Так назывались фильмы режиссеров Уильяма Бодайна (1936) и Вернона Сьюэлла (1955).
Краткий январский день увядал преждевременными сумерками. Уныло сеялся жидкий безмолвный дождик. Промозглый липучий туман поднимался от реки и крадучись полз по городу. Привычный гул лондонских улиц просачивался сквозь этот серый покров упорно и вместе с тем приглушенно-зловеще.
Майкл отвернулся от окна и уселся перед немо мерцавшим телеэкраном. В комнате было темно, но он не побеспокоился зажечь свет. Взяв пульт, лениво пощелкал с канала на канал и наконец остановился на выпуске новостей; несколько минут смотрел, не вникая, скучающе, смутно осознавая, как тяжелеют веки. Батареи шпарили на полную мощность, воздух был густ и тяжел, и немного погодя Майкл погрузился в зыбкую тревожную дремоту.
За две недели, прошедшие со смерти Фионы, у него вошло в привычку не запирать дверь квартиры, вообще бросать ее приоткрытой. Он дал себе слово оставаться на дружеской ноге с прочими жильцами, и жест этот был призван продемонстрировать, что как сосед он дружелюбен и открыт. Сегодня тем не менее приоткрытая дверь возымела обратное действие: пожилой незнакомец, с головы до пят облаченный в черное, подошел к порогу Майкла и, не получив никакого ответа на свой вопросительный стук, бесшумно отворил дверь пошире и незамеченным вступил в затемненную прихожую. Проследовав в гостиную, незнакомец остановился рядом с телевизионным приемником и немного постоял, бесстрастно созерцая распростершуюся поперек дивана фигуру. Изучив все, что требовалось, кашлянул — громко, два раза, один за другим.
Дернувшись, Майкл проснулся и сфокусировал сонный взгляд, после чего осознал, что смотрит в лицо, способное вселить ужас в сердце и более мужественного человека. Осунувшееся, уродливое и нездоровое, оно выражало одновременно душевную подлость, скудоумие и — что, вероятно, кошмарнее всего — совершеннейшую ненадежность. Такому человеку нельзя доверяться ни в чем и никогда. На этом лице были злобно стерты все отметы любви, сострадания или иных нежных чувств, без коих ни один характер человеческий нельзя назвать полным. Возникало даже подозрение, что его коснулось безумие. И читалось на этом лице одно — простое и ужасное: оставь надежду, всяк сюда глядящий. Оставь любые мысли об искуплении, любые замыслы побега. От меня ты не дождешься ничего.
Содрогнувшись от омерзения, Майкл выключил телевизор, и президент Буш исчез с экрана. Затем Майкл протянул руку, щелкнул выключателем ближайшей настольной лампы и впервые воззрился на гостя.
Пришельца отнюдь нельзя было назвать человеком отталкивающего склада: аскетизм одеяния и твердость взгляда придавали его наружности вид скорее суровый, нежели зловещий. Ему было, как решил Майкл, далеко за шестьдесят, и заговорил он плоско, с йоркширским акцентом, голосом низким, холодным и невыразительным.