Камень-обманка
Шрифт:
Они некоторое время брели молча, занятые собственными мыслями.
Внезапно одноглазый сообщил:
— Фамилия моя Дикой. Стало быть, Мефодий Дикой. Люби и жалуй.
Неожиданно кинулся по еле приметной тропе к речному обрыву и, переломившись в коленях, впился глазом в незадернованную пядь земли. Но почти сразу шумно вздохнул, обтер запачканные песком руки о штаны и поднялся.
Не дожидаясь вопроса, буркнул:
— Золото глядел. Нету. Кварц оказался — и только.
Продираясь через ветроломный лес, говорил:
—
Тыкая Россохатского грязным пальцем в бок, поучал:
— Гора — она не вечно гора, сотрет ее время в щебень и песок, это уж непременно. Положим, была в той скале кварцевая жилка с золотишком. И ее измололо время. Дожди и ветры тащат ту мелочишку по склонам в долины рек, а то и на берег моря. Металл, он потяжелей щебня — раньше и сядет. Вот те осадки и есть россыпь, сотник. Коли ее сыскать — быстро забогатеть можно!
Единственный глаз Мефодия засиял лихорадочным блеском, и весь этот несуразно длиннолапый человек задергался от сильной тоски по богатству.
Вздохнул, проворчал не то с надеждой, не то язвительно:
— И нам, может, жилка посветит, даст бог, дорогой ты мой супротивничек!
— Как сказал, Дикой? — покосился на него Россохатский.
— А-а… не всяко лыко в строку… Далее слушай. Теперь о рудном али, по-другому сказать, коренном золотце речь. За ним мы с тобой снова в гору залезть должны, к кварцевой жилке поближе. Сам кварц — бесценок, пустяк, камень, но коли ты ремесло узнал и терпелив к тому же, — увидишь вдруг в камушке желанную искорку: мелкое зернышко, либо пластиночку, либо чешуйку, а то — проволочку, даже волоконце. А бывает, подмигнет те счастье — и зазвенит в ковше крупная золотина — самородок. Случаются непомерные самородки, вроде сказки. В нашем с тобой краю, на Урале, нашли такой — и весил он, Большой Треугольник, два пуда с четвертью — Никифор Сюткин сыскал. Слыхивал? Без малого сто лет назад. И то не предел: натыкались на самородки, правда в иных краях, и в десять, и в пятнадцать пудов с лишком…
«У него, как у лисы: сто сказок — и все про курицу…» — подумал Андрей и спросил:
— Ты как про золото знаешь? Станичник ведь, стало быть — сельский житель.
— Вовсе не казак я — с досадой отозвался Дикой. — И не мужик даже. А так — перекати-поле, бродяга, босяк. И вся семья моя — гулевая, правду сказать. И дед, и прадед, и даже бабы нашего корня у мужиков коней сводили, лесовали в горах, шурфы под золото били. И оттого течет во мне бродяжья кровь, тоска по ружью да удаче.
Набил я голову байками, и стала меня грусть по золотишку, как лихоманка, грызть. Крепился, сколь мог, да черт сильнее. Свел ночью с батина двора кобылку, гребки да вашгерд в телегу кинул — и в горы. Подался сперва в Миасскую дачу, потом у Кыштымского завода песок лопатил, у Пышмы, еще в Богословском округе петлял, — и не было мне, сотник, никакой прибыли. Нет, намывал, случалось, маленько крупки, не без того, да разве в том мечта моя?
Мефодий поскреб в затылке.
— Половину года, считай, на Миасских казенных приисках копался, где Сюткин из ямы свой самородок взял. Всю Ташкутарганку излазал, да с чем пришел — с тем и ушел.
Дикой сплюнул окурок и криво усмехнулся.
— А тут гражданская началась. И красные, и белые, и прочие в свалку кинулись. И подумал я: не тут ли, на войне, моя удача хоронится? Чё, коли в партизаны податься? Политика — это мне малая корысть. А вот буржуя пощупать и без штанов его пустить — большое удовольствие Мефодию Дикому!
В одном небольшом отрядишке службу нес. Голову на кон ставил, не бахвалясь скажу. И шашкой махал, и вшей кормил, да все без толку: хлопот полон рот, а перекусить нечего.
Под самый конец войны в конвой угодил. Было это, однако, на Ангаре уже. А как туда угораздило — долго тянуть. И в плену гнил, и в госпиталях леживал. Всяко бывало! Кратко сказать, в Иркутске очутился. Там в те поры всяк норовил по партиям записаться. И стал я, поверь, не просто солдатишка, а левый есер.
Мефодий именно так и сказал «есер», и Андрею было ясно, что партийная принадлежность для этого прощелыги ничего не значит, он мало что смыслит в программах партий, и вся его цель — мошна, толстый кусок сала.
— Есеры, они — пошуметь любят, — похохатывая, говорил Дикой. — Слово в цене, лихой народец. В конвое у них, как сказано, состоял. Сам знаешь, чё такое — густая служба, но и веселая. Случалось, в чужой карман заезжал. Не без того. Тогда и нос в водочку макать начал, пил, стало быть, не на виду и без лишнего шума, понятно.
Мефодий замолчал и, тяжело вышагивая по валежнику, искоса наблюдал за офицером. Внезапно сказал, не меняя тона:
— Колчака и Пепеляева я стрелял, сотник. Вот этой рукой.
— Врешь ты, — хмуро отозвался Россохатский. — Мусор слов — и только.
— Не вру. Хошь, расскажу?
— Зачем мне, Дикой?
— Затем, чтоб видел ты, ваше благородие, с кем дело ведешь. Узнаешь в упор — гляди, и полюбишь.
Он откровенно издевался над Россохатским.
— Право, не лезь в глаза, — сдерживая досаду, отозвался Андрей. — Молчание — тоже дело.
— Ну, нет — так нет, — согласился Дикой. — Вздохнуть не желаешь?
Присели на траву. Оборванец свернул папиросу, передал кисет Россохатскому. Сказал ворчливо:
— Колчак — тот тихо помирал. А Виктор Николаич — они сильно маялись. Пули боялись. Однако и то известно: страхом от смерти не загородишься.
— И что ж — весело тебе было? — помолчав, спросил Андрей.
— А чё? — похрустел пальцами Дикой, и его глаз налился кровью. — Оно занятно, когда барин дерьмом становится. Весь век других давил — и на те! — самого к ногтю.