Камень-обманка
Шрифт:
Андрей удивленно покачал головой: тоскливый крик был, будто плач ребенка.
Зверек еще с минуту стоял на валежине и внезапно исчез неведомо куда.
— Так отчего ж, Катя, ненастью быть? — вспомнил сотник.
— Вот те и раз! Ты ж слыхал, как стенал бурундучишка. А он непогоду загодя чуеть.
Катя снова подтолкнула Андрея.
— Иди. Топор и спички мне оставь.
Проводив Россохатского, женщина вырыла заостренным суком яму в аршин глубиной, подожгла на дне бересту и мелкую щепу и сунула туда стоймя сушины. Когда вверх ударил прямой узкий столб огня, Катя села на шинель, ближе
Андрей вернулся, запыхавшись, положил на шинель алюминиевую флягу с таким же стаканчиком, сухую пресную лепешку, кусок вареного мяса.
Катя сидела, смежив веки, будто спала. Но как только Андрей опустился рядом, поинтересовалась, не открывая глаз:
— Принес?
— Да.
Она обняла его и стала зубами легонько кусать ему губы. Теперь в ее взгляде не было и тени былой робости и колебаний и он снова загорелся хмельным огнем.
Андрей ласково отстранил женщину, налил спирт в стаканчик. Подавая плошку, предложил:
— Выпьем за все доброе, Катя.
Кириллова прищурилась, сказала жестко:
— Вверх корнем дерево садишь. Ума нет.
— О чем ты? — не понял Россохатский.
— О том же. Сначала — за любовь, парень!
Андрей понял ее, смутился:
— Прости. Конечно — за любовь.
Катя подняла стаканчик, покосилась на Россохатского.
— За здоровье того, кто любит кого…
Помедлила, заключила, уже не глядя на Андрея:
— Счастье — оно чё вешнее ведро… Вот — ни девка, ни баба, ни мужняя жена…
Резко опрокинула стаканчик в рот — и вдруг вся сжалась, потеряла дыхание, вскочила на ноги, чтоб укрыть от Андрея лицо. И он снова понял, что она лишь старается быть разбитной и знающей бабой, да вот — не получается у нее.
Когда Катя наконец отдышалась, Россохатский налил себе, выпил и подвинул ей еду.
Ели с наслаждением, даже с жадностью, счастливые, молодые, уставшие от ласк и волнений этого необыкновенного дня.
Костер начал опадать, и Россохатский поднялся с шинели, чтоб набрать сушняка. Подживив огонь, полюбопытствовал:
— Откуда хмельное у Дина? Он — спиртонос?
— Дин — все, — усмехнулась таежница. — Я так догадываюсь: он и золото мыл, и соболя промышлял, и веселуху через границу носил. О женьшене ты сам слышал. Да и с хунхузами, надо быть, по тайге шатался. Чай, всеми псами уж травлен.
— Чей он? Где его родина?
— Леший знаеть! И на китайца похож, и на бурята, и на монгола зараз. А можеть, тоф [46] . Паспорта нет.
46
Тоф, тофалар — представитель малого народа, живущего в Саянах.
Снова наполняя стаканчик, Андрей подивился:
— Мы же вместе шли. У Дина — ничего, кроме котомки.
— Спиртоносы таскають свое добро в плоских жестяных банчках, бываеть — в резиновом рукаве… Одни вино прячуть от глаз, другие — душу. Коли душа темна.
Начал накрапывать дождь, и вскоре крупные капли застучали по елочкам, зашипели в костре.
— Пора домой, Катенька. Пойдем.
Они вернулись в лагерь своим следом, и Андрею показалось, что мужчины лишь делают вид, будто спят. И он был признателен им за маленькое послабление, хотя в глубине души и поражался тому, что эти грубые, самолюбивые люди так легко уступили ему женщину.
ГЛАВА 12-я
ТРУДНЫЕ СЛОВА
О буйном, но коротком саянском лете уже не вспоминали. Кажется, в дальней дали, за спиной, прошумел дождливый июль, смывший остатки отяжелевшего снега с гор; медленно уплыл в прошлое август с его ливнями и грибами. Неприметно отзвенели ясными зорями и оленьим криком начальные осенние недели, исчезли остатки тепла.
Не только гольцы, но и долины покрыл снег. Он начал падать еще на исходе сентября, но оседал, темнел, стаивал. И лишь в октябре лег надежно, безобманно. Теперь постоянно дули сильные ветры-горычи, наметая на лед Китоя и Билютыя жесткие заструги.
Хабара велел Дину собираться в Иркутск.
Золото ссыпали в общий кошель и передали китайцу. Андрей с любопытством наблюдал, как это сделали люди.
Гришка расстался со своим металлом без особого сожаления, хотя угольные глаза его затуманились и как бы увяли. Однако взгляд тотчас повеселел, стал почти озорной: «Тут и на добрый загул не хватить! Плевать!».
Зато Дикой, это видели все, испытывал явные мучения. Его единственный глаз выражал тоску, опаску, даже злобу, будто он навеки прощался с каждой копейкой. Руки Мефодия дергались, пот натекал на лоб; нос с чуть вывороченными ноздрями, казалось, насквозь промок от волнения.
Дин молча и озабоченно собирался в дорогу. Он, похоже, совсем забыл об окружающих и стал глух, как муха. Целыми днями, прихватывая и ночи, старик мастерил лыжи при свете коптилки из медвежьего жира.
У китайца, как вскоре узнал Россохатский, была поистине безбрежная котомка. В ней соседствовали, не мешая друг другу, ножи, суровая нить, кусок выделанной оленьей кожи, рыбий клей, снадобья из трав и листьев и даже сапожный инструмент.
Дерево для лыж старик заготовил еще месяц назад, как только начались морозы и движение соков в стволах почти остановилось. Для поделки он выбрал прочную мелкослойную ель. Загодя вырубил из нее толстую тюльку, расколол на два бруска, связал их по концам, а в середину просунул распорку, чтоб выгнуть бруски.
Теперь достал доски из-под крыши землянки, где они сушились, и острием шила нанес очертания лыж. Затем срезал лишнюю древесину, обжег концы на тихом огне и, распарив в кипятке, несильно загнул их. Выдолбив посредине дыры для юкс [47] , продел в отверстия ремешки, сшил их оленьими жилами. И снова повесил сушиться.
Работая, Дин иногда ронял несколько слов, будто никому, в пустоту, и из этих фраз сотник понял, что теперь, когда, казалось, лыжи совсем готовы, наступает одна из главных забот. Их надо оклеить камасами.
47
Юксы — в этом случае — кожаные ремни; петли для ног.