Каменные небеса
Шрифт:
– Ты намерена исправить это, малышка? – спрашивает Шаффа. Он говорит мягко. Она понимает, что он уже догадался. Он знает ее намного лучше, чем она сама, и она любит его за это. – Или покончить с этим?
Она встает на ноги и начинает расхаживать взад-вперед по маленькому кружку между ее рюкзаком и его. Это помогает успокоить тошноту и дерганье, от которого повышается какое-то напряжение у нее под кожей, имени которому она не знает.
– Я не знаю, как это исправить.
Но это не вся правда, и Шаффа чует ложь, как хищник чует кровь. Глаза его сужаются.
– А если бы ты знала, как все исправить,
И тут вспыхивает воспоминание, которое Нэссун больше года не позволяла себе вызывать в памяти или думать о нем. Она вспоминает свой последний день в Тиримо.
Она приходит домой. Видит отца среди каморки. Он тяжело дышит. Она не понимает, что с ним. Почему в тот момент он не похож на ее отца – глаза слишком расширены, челюсть слишком отвисла, плечи поникли, словно ему больно. А затем Нэссун вспоминает, как посмотрела вниз.
Она смотрит, смотрит, смотрит и думает – Что это? Смотрит и думает – Это мячик? Вроде тех, которые дети в яслях гоняют во время обеденного перерыва, только те мячики сделаны из кожи, а у ног ее отца что-то другого коричневого оттенка, с алыми брызгами по всей поверхности, комковатое и наполовину сдувшееся, но «Нет, это не мяч, подожди, это же глаз?» Может быть, но настолько заплывший, что кажется большим распухшим кофейным зерном. Вовсе не мяч, поскольку он в одежде ее братика, включая те штанишки, которые утром надела на него сама Нэссун, пока Джиджа пытался собрать им свертки с обедом для яслей. Уке не хотел надевать эти штаны, поскольку был еще малышом и любил дурачиться так, что Нэссун приходилось вертеться перед ним, а он так смеялся, так смеялся! Она больше всего на свете любила его смех, и когда она перестала вертеться, он в благодарность позволил ей надеть на него штанишки, что означало, что этот неузнаваемый полусдутый предмет вроде мяча на полу на самом деле Уке это Уке это Уке…
– Нет, – выдыхает Нэссун. – Не стала бы. Даже если бы и знала, как.
Она перестала расхаживать. Одну руку она прижимает к животу. Вторая сжата в кулак, засунута в рот. Она выплевывает слова, давится ими, когда они поднимаются к ее горлу, она хватается за живот, в котором столько ужасных вещей, что она как-то обязана выпустить их, или ее разорвет изнутри. Это все искажает ее голос, превращая его в дрожащий рык, периодически взлетающий до громкого визга, поскольку это все, что она может сделать, чтобы не завопить.
– Я не стала бы исправлять, Шаффа, не стала бы, прости, я не хочу исправлять, я хочу убить всех, кто ненавидит меня…
У нее в подвздошье так тяжело, что она не может стоять. Она сгибается, падает на колени. Ей хочется, чтобы ее вырвало, но вместо этого она выблевывает слова на землю между расставленных ладоней.
– Я хочу, чтобы все это ИСЧЕЗЛО, Шаффа! СГОРЕЛО, сгорело дотла и ушло, исчезло, исчезло, НИЧЕГО не ос-с-с-талось, ни ненависти, ни убийств, просто ничего, ржавь, ничего, НАВСЕГДА…
Руки Шаффы, твердые
Вот что ощущал Джиджа, отстраненно замечает далекая, обелисково-парящая часть ее личности. Вот что поднялось в нем, когда он понял, что мама лгала, и я лгала, и Уке лгал. Вот что заставило его выбросить меня из фургона. Вот почему он пришел в Найденную Луну тем утром со стеклянным кинжалом в руке.
Это… Это Джиджа в ней заставляет ее метаться, кричать и плакать. В этот момент беспредельной ярости она как никогда близка своему отцу. Шаффа держит ее, пока она не выдыхается. В конце концов она обмякает, дрожит, задыхается и тихонько стонет, вся в слезах и соплях. Когда становится понятно, что Нэссун больше не будет вырываться, Шаффа садится, подобрав ноги, и сажает Нэссун к себе на колени. Она приникает к нему, как некогда другая девочка, много лет назад и много миль отсюда, когда он попросил ее пройти ради него испытание, чтобы остаться жить.
Но Нэссун прошла испытание; даже прежний Шаффа согласился бы с этим. Несмотря на всю свою ярость, орогения Нэссун даже не дрогнула, и она даже не потянулась к серебру.
– Ш-ш-ш-ш, – успокаивает ее Шаффа. Он делал это все время, хотя сейчас он гладит ее по спине и большим пальцем стирает ее слезы. – Ш-ш-ш. Бедняжка. Как дурно с моей стороны. Когда лишь этим утром… – Он вздыхает. – Ш-ш-ш-ш, малышка. Отдохни.
Нэссун выжата досуха и опустошена, лишь горе и ярость несутся в ней как сель, снося все на своем пути горячей бурлящей жижей. Горе, и ярость, и еще одно последнее здоровое чувство.
– Ты единственный, кого я люблю, Шаффа, – голос ее звучит сипло и устало. – И лишь из-за тебя я не с-стану. Но… но я…
Он целует ее в лоб.
– Закончи все, как тебе нужно, моя Нэссун.
– Я не хочу. – Ей приходится сглотнуть. – Я хочу, чтобы ты… чтобы жил!
Он тихо смеется.
– Ты все равно ребенок, несмотря на все, что тебе пришлось пережить. – Это ранит, но смысл его слов понятен. Она не сможет сохранить Шаффу живым и убить ненависть мира. Она должна выбрать тот или иной конец. Но Шаффа твердо повторяет: – Сделай так, как тебе надо.
Нэссун отодвигается, чтобы посмотреть на него. Он улыбается еще раз, глядя на нее ясным взглядом.
– Что?
Он нежно-нежно обнимает ее.
– Ты мое воздаяние, Нэссун. Ты – все те дети, которых я любил и защищал даже от самого себя. И если это тебя успокоит… – он целует ее в лоб, – то я буду твоим Стражем, пока мир не сгорит, малышка.
Это благословение, бальзам. Тошнота в конце концов отступает от Нэссун. В объятиях Шаффы, спокойная и покорная, она наконец засыпает среди снов о мире пылающем и плавящемся и по-своему мирном.