Каменный Пояс, 1982
Шрифт:
— А я уж ничего про это не помню, — отозвалась та, самая старшая. — Спать охота.
— Со своим — знамо дело. А с чужим положи, и ты, небось, ворочаться начнешь? Так и мужику интересно, если другая подвернется. В чужую бабу черт ложку меда добавил.
— Чего уж в ней больно интересного? Все одинаковые.
— А вот придешь домой, возьми новый сарафан, надень да покажись своему.
— Ну и что будет?
— Ничего не будет, — подвела итог тетя Дуня. — Опоздали мы с сарафанами. Давайте, спите. А то парня беспокоите — наробился, пристал.
— А мы — не наробились? Молоденький, отдохнет еще.
— Он что же, про себя ставит аль про отца?
— Как
— Молодец. Самостоятельный. Нынче молоденькие редко кто скотиной занимаются.
— Молоденькие — ладно. Поглядишь — такие мужики: сытые, гладкие — слоняются без дела все лето. Исть-то что будут?
— В магазин пойдут, купят.
— Про всех там не напасешься.
— У меня соседка всю жизнь в магазин ходит. И скотины никогда не держала. Корову подоить — и то не допросишься: вставать ей рано тяжело. Век доживает — тяжеле ложки ничего в руки не брала. А поесть послашше — тоже не против. Намедни заявилась: «Мань, налей сливочек? Сливочек захотелось с сахаром. Мише я картошек сварю, он проработается — хоть чего поест, а у меня аппетиту не стает».
— Затем она и здоровая такая, не баливала никогда.
— Молодая лень под старость пригодится. Мы — простодырые — вот и робим, — заключила хозяйка.
— Может, еще и лучше так, — заговорила жена Петра Николаевича. — У нас зять, пока корову держали, не пил. А перешли в казенную — совсем разбаловался. Что там делать? За целый месяц гвоздя в стенку не забьет.
— Пьет?
— Пьет. Ровно подрядился. Станешь ругаться — неладно. «Я, — говорит, — вам устрою Варфоломеевскую ночь!» Последний раз прихожу к ним — Катя ждет его с работы: получку должен принести. Мне рассказывает, сколь на шубку Ваське отложит, сколько на пропитание, за квартиру. Сама со вторым на декрете сидит. Является пьяный, подает пятьдесят рублей. Остальные пропил или спрятал — не знаю. Она взяла деньги да ему и шваркнула: «Как хочешь, так и корми нас на них!» Что ты думаешь? Берет. «Согласен», — говорит. Оделся, пошел с сумкой, как путевый. Ждем час, другой — нету. Забеспокоились: он у нас сердешник. Пошли искать. Валяется у магазина пьянехонек, и ни денег при нем, ни сумки! Так «скорую» вызывали, два часа отхаживали. Согрешила я с ними…
Старики сочувственно посмеялись и враз смолкли. Видно, каждый вспомнил свои горести и печали.
— Но Геночка-то каков! — снова воскликнула хозяйка. — То ли уж запереть дверь и не ждать больше?
— Хоть запирай, хоть так оставить можешь: нас никто не выкрадет, а он до утра теперь не придет, — как приговорил Петр Николаевич, — Это мы уж никому не нужные сделались, а его еще любая пустит.
— Как это? — на высокой, почти визгливой ноте врезался в беседу голос старика с печи. — Как можно так жить? Приехал на покос — коси! Не блукай в потемках, не сиди под чужим окошком. Вот я: иду из магазина или еще откуда — никуда не захожу. Сумку — тоже домой.
— А к Нюрке Захаровой зачем с сумкой заворачиваешь? Шел бы к себе домой, если такой чередный.
— Так ведь в окошко стучат, — озадачивается пойманный врасплох. — Может, дело какое есть?
— В сумке у тебя что-нибудь есть, потому и зазывают, — выдвигается еще одна версия.
— Конечно, есть, — еще более задумывается тот.
— А мово дедушку уже и с котомкой не зовут, — сказала самая старшая.
— Ты пошшупай, живой ли он у тебя, — посоветовал Петр Николаевич.
— Живой, дышит.
— А ты все одно пошшупай, — настаивал тот.
— А хоть шшупай, хоть нет, толку все равно
Старики снова тихонько посмеялись: был конь, да уездился.
— Ты зачем его на покос возишь? Расход один.
— Как зачем? Хозяин! Плохонький мужичонко, а все загородочка. Где кашку сварит, где переметинку вырубит.
— В траве запутается, упадет когда-нибудь, — сказал старик с печи. — Довозишь с собой. Как Петька Артемьев. Говорили ему: за сабаном умрешь. Так и вышло: на полосе кончился.
— А с другой стороны, лучше и не надо, — раздумчиво проговорил Петр Николаевич. — Не болел, не мучился, остановился и — все.
— Так оно…
Я лежал, слушал неторопливый разговор и думал о стариках. Разгоряченного косьбой и солнцем, меня не мог одолеть сон. То же напряжение не остывших от дневного труда тел не покидало и остальных ночевщиков, этих из давнего времени пришедших людей. Была и есть на свете работа. Желанная и радостная, иногда беспощадная и злая. Работа на износ. Когда не думаешь ни о чем другом, потому что гремит совсем близко, а сено — в валках. Единственный выход — быстрее скидать его в копны, чтобы сохранить хотя бы часть сухим. Оводы, жара, пот льет, но нет времени, чтобы отряхнуться от колющейся трухи и даже воды попить — после, когда хлынет дождь и беганье с вилами потеряет всякий смысл.
Или косьба. Не мягкая и жирная, как у нас говорят, молодая еланная трава, а проволока тимофеевки, спутанная упавшим клевером, который не столько косишь, сколько выдираешь. И через каждые три, многое, пять рядков бросаешь косу, и смех берет над собой: не могу!
И не сразу все удается: пройдет немало времени, пока научишься косить, не мучая спины, рук, живота. Сколько раз пальцем по лезвию проедешь при затачивании! То коса носком втыкается в землю, то пятку ей забудешь прижать, то ряд не подкашивается — попробуй потом оторви его! Хорошо отбивать косу, править ее, не стачивая жала, — это уменье тоже появится не вдруг. Немного тех ловких работников, которые косят — и смотреть загляденье, и поди угонись за ними! Никто не будет здесь учить тебя или, наоборот, скрывать тайну: пришел работать — бери косу, пробуй. Смотри, как у людей выходит. И мастерство придет — через опыт ошибок и неудач. Через порезы на пальцах.
Я думал: неужели однажды исчезнут этот труд и эти люди? А с ними — весь их опыт, быт и язык? И машины отнимут у нас упоительную до самозабвения радость физического труда? Ведь действительно: одни старики. Я — почти случайно здесь. Да еще некий, воображаемый пока, беспутный «Геночка», посланный бабкой помогать родне.
Я не заметил, когда старики смолкли. Вдруг совсем рядом, на улице, пиликнуло. Кто-то в избе хмыкнул:
— В гармоню никак собрался играть.
— Неужели он с гармоней на покос приехал?
— С ней, баламут.
А гармонь действительно заиграла. И не грустное что-то, а незамысловатое, резвое и беспечное.
Ты не плачь, моя фуражка, — Козырек тебе пришьем. Не тужи, моя милашка, — Жениха тебе найдем.Голос, неожиданно чистый и ладный тенорок, выпорхнул в ночи, как жаворонок после дождя. Гармонь играла, не оставляя места скорбной лесниковой душе, которая будто бы бродила еще в потемках возле кордона. Гармонь заливалась. И в разухабистых и озорных звуках ее не было никакой непристойности. Вдруг все умолкло.