Каменный Пояс, 1982
Шрифт:
А ему отчего-то вспомнилось, как однажды вот с таким же знобящим душу воем несчастья «неотложка» везла его с приступом аппендицита в больницу… Вечером, ослабленный операцией, он попросил подать ему утку. «Обождите, вас тут много, а я одна», — буркнула в ответ приземистая, толстоногая тетя. Чуть погодя, он попросил снова. «Что вы меня упрашиваете? — вспыхнула нянечка. — Сама все вижу…»
Он рассказал главврачу об этом разговоре с нянечкой.
Тот, печально улыбаясь, нетвердо пообещал ему пожурить грубиянку: «Ну, уволю. А завтра кто будет работать?..»
Да, с медицинской обслугой
Медсестра, поглядывающая в окно, вдруг забарабанила кулачками в перегородку кабины. «Неотложка» выключила сирену и, плавно подрулив к тротуару, остановилась. Девушка выпрыгнула из машины и, бодро цокая каблучками по асфальту, пошла к столпившимся возле киоска людям. Прошло минут пять, долгих и томительных. Но вот белый халат отделился от толпы: медсестра шла назад, к «неотложке», широко улыбалась. В руках у нее веером торчали батончики шоколадного мороженого. Два батончика она сунула в кабину и, оберегая на полных красивых губах темно-сиреневую помаду, стала нежно-кокетливо откусывать от батончика, что-то негромко говорить усатому. Наконец, тот командирски кивнул ей, и она влезла в салон. «Неотложка» пристроилась к потоку машин, опять включила сирену, и снова ужасающий вопль человеческой беды, расходясь волнами, понесся над людной улицей.
Когда машина свернула за угол и, выключив сирену, побежала по усыпанному желтой листвой, тихому проулку, Дюгаев крикнул:
— Остановите!.. Я живу здесь.
Вылезая из машины, добавил:
— Прошу вас… вон к тому, второму подъезду. Там ближе будет внести мать. Я беру ее к себе.
— Но… мы по рации сообщили в приемный покой, — ладонью стирая мороженое с губ и усов, недоуменно заворчал врач.
— Это моя мать, и позвольте… Вы сами сказали, как важен ей уход… В общем, следуйте, пожалуйста, за мной, — твердо взглянув в растерянное лицо усатого, сказал Дюгаев и пошел вдоль газона поблекших цветов ко второму подъезду пятиэтажки.
III
За всю свою жизнь Евдокия Никитична редко болела, хвори обычно перемогала на ходу. Только однажды, лет пятнадцать тому назад, чуть ли не замертво свалилась в постель — не от болезни, а от горя: разбился старший 27-летний сын Андрей, летчик-испытатель. Удар так поранил сердце и опустошил ее силы, что она даже не смогла поехать с родственниками в затерянный где-то в степях Казахстана военный городок и похоронить сына. Неделю лежала пластом, не принимая ни еды, ни утешений.
«Зря ты убиваешься, Дуся, — вразумляли люди. — Загнешься — на кого детей оставишь? Четверо их у тебя еще…»
Она и сама видела: без нее сразу затормозилась и как бы сошла с привычной колеи вся жизнь их большой семьи. И хотя главой ее тогда считался супруг, Роман Егорович, весь израненный в минувшей войне и вскоре умерший от фронтовых увечий, но вот стоило матери слечь — и дом сразу стал бесхозным, а семья — осиротелой. И Евдокия Никитична поднялась, забота о детях, любовь к ним не дали ей раствориться в горе, наполнили тело и душу силой, и она стала жить дальше.
Теперь иное дело: дети выросли, собственные семьи завели, шибко не нуждаются в ее материнском участии. Ну, разве что малышей понянчить в дни отпусков — за этим и приглашают ее теперь дети. И она не отказывает, безропотно спешит всякий раз на помощь.
Но вот сама-то она никогда даже не мыслила оказаться вдруг в такой беспомощности: недвижным бревном, словно безрукая и безногая, лежит на виду у детей и единственное, что она теперь может — это неслышно, втихомолку плакать но ночам и молить бога, чтобы скорее прибрал ее к себе.
«Да, эдакая-то моя жизнь и смерти не легче», — размышляла Евдокия Никитична и все норовила съежиться как-то, уменьшиться, чтобы не занимать в квартире много места, не мешать никому. Но это были лишь желания.
Она занимала самую лучшую из трех комнат. Отдав матери свой кабинет, Дюгаев убрался в спальню, перетащил туда рабочий стол, чертежную доску, разные бумаги.
Внучку Юре, второкласснику, запрещалось пользоваться радиолой и дверным звонком, в квартиру он входил неслышно. Скакать, прыгать, громко разговаривать ему также не разрешалось.
Но главная забота о Евдокии Никитичне легла на плечи Любаши, снохи. Любаша работала воспитателем в детсаду, старалась теперь ни минуты не задерживаться по дороге домой, помня, как нужна она прикованной к кровати свекрови, которая лишь с ней, женщиной, не стесняется говорить о своих немочах и нуждах. Любаша названивала врачам, бегала по аптекам, кормила больную с ложечки. Оберегая от пролежней, протирала ей спину и ягодицы спиртом, вела при этом ласковые разговоры, и Евдокия Никитична только теперь узнала, какая Любаша славная женщина, как Алексею повезло на жену.
— Ну, как у нас дела? — приходя вечером с работы, обычно спрашивал ее Алексей, и Евдокии Никитичне было особенно приятно слышать это «у нас», сын будто перекладывал на себя какую-то долю ее беды.
— Какие у меня дела?.. Лежу вот, как барыня… Только мне теперь, Алеша, и золотая кровать, видно, не поможет.
— Ничего. Ты повеселей гляди и больше ешь, мам. Что хотела бы покушать?
— Спасибо, всего у меня вволю, Алеша. И не канителились бы зря… Болезнь она сама скажет: что в рот полезло, то и полезно, — пробовала шутить Евдокия Никитична. Она уже сообразила, что не надо ей открыто хныкать, падать духом, раскиселиваться. Дети подбадривают ее всячески, ничего не жалеют, изо всех сил стараются, чтобы скорее ее на ноги поднять. Надо пособлять им, а не киснуть. Подчас средь бессонной ночи, желая напиться или справить какую-либо другую естественную нужду, она терпеливо ждала утра, боясь малейшим звуком спугнуть сон детей. Со стыдливой неловкостью просила у Любаши судно. К сыну же с такой просьбой обратиться не смела.