Каменный Пояс, 1982
Шрифт:
— Да какая это услуга?!.. Ты слышал, как она сказала: «Возьмите — за уход». Понимаешь? За уход!
— Погоди, не горячись… Я все же не пойму, почему мы так заторопились оскорбиться, будто нам взятку сунули?..
Евдокия Никитична тем часом размышляла примерно о том же: как и Алексей, она не могла уразуметь, отчего так всполошились, вздыбились дети, когда она деньги им подала. Любаша до обидчивого крика свой голос взвила: я, дескать, от чужих подачек не беру, а тут родная свекровь рубли поднесла. Оттого-то, может, и не надо на крик материнскую затею поднимать, что это не чужих, а своих рук дело. И если мы
Компресс Евдокии Никитичне Любаша поставила в срок, сунула под ноги грелку, старательно укутала одеялом. Однако уже не балагурила ласково и весело, как прежде. Два-три словца обронила и отошла. И Евдокии Никитичне сразу стало так плохо и одиноко на сердце, что она вдруг перестала ощущать свое выздоравливающее тело, вместо тела была пустота, провал какой-то, и грелка уже не усыпляла ее привычно нежным теплом, а лишь откуда-то издалека, как сквозь сон, зло и ненужно жгла ей ступни.
В прихожей трынкнул звонок, послышался знакомый голос соседки по этажу. Стоящий в кухне Дюгаев вздрогнул от этого звонка и, сам не сознавая для чего, сгреб со стола деньги и торопливо сунул их в карман. Потом закурил сигарету и, стоя одеревенело на одном месте, жадно высосал ее в три-четыре минуты. Когда Любаша, выпроводив соседку, заглянула в кухню, он устало попросил:
— Давай погуляем. Голова трещит…
— Идем. Заодно Юрочку со двора позовем. Совсем заигрался, про уроки забыл, — в словоохотливом согласии жены Дюгаев уловил встречное желание скорее куда-нибудь выйти из тесной, отчего-то вдруг уменьшившейся квартиры.
Вечерняя морозная мгла была всюду изрешечена оранжевыми квадратиками живущих окон. Во дворе на ледяной горке барахталась, щебетала детвора. Любаша по голосу нашла сынишку и, дав ему порезвиться еще с полчаса, вернулась к мужу. Постояли немного и, ища безлюдья, как неприкаянные, молча зашагали в тихий тупичок.
— Вечер-то какой! — тихо ахнула Любаша и тут же смолкла: слова прозвучали как бы издалека, будто сказал их другой человек, который взаправду любовался красотой зимнего вечера.
— Да, — бездумно подтвердил Дюгаев, и было как-то пустынно в его голосе. Вяло шагал, уткнув нос в поднятый воротник.
— Так как же быть? Как? — вдруг резко остановился он на углу.
— Поменьше самоедства, — твердо посоветовала Любаша. — Все коришь себя, что мать редко наведывал. Зато Геннадий и Татьяна чаще у ней бывали. А толку? Как ты ни был занят в сравнении с ними, а не проглядел материнскую беду… Можно часто встречаться, любезности говорить, по по-настоящему все проверяется в трудных, в таких вот… экстремальных ситуациях.
— Вот, вот… Возможно, мама потому и стесняется нас, как чужих, что перед ее очи мы являемся лишь в этих самых экстремальных случаях… А будь у нас нормальные отношения с мамой, то ее… деньги не обожгли бы нам руки, любой ее презент мы приняли бы с улыбкой и шуткой. Не кинулись бы честность свою ей доказывать. Она и так знает, что мы хорошие, верит в это. Но мы за себя испугались: что о нас люди скажут?! В данном случае — мама. И как перед чужим человеком стали перед ней позировать. Поскольку отвыкли, отдалились, а сознаться в этом совестно…
— А какого родства ты хотел бы?.. Неужели нам, как в былые времена, жить с матерью одной семьей в ее доме? Неужели она на пару с тобой станет обсуждать архитектурные проблемы?
— Не знаю, — искренне ответил Дюгаев, ощущая досадную беспомощность собственного ума и слепоту сердца.
В гулком от тишины и безлюдья тупичке они кружили и кружили по своим же следам и разговаривали, казалось, все об одном и том же — с одной целью: принести себе хотя бы временное облегчение, снять с сердца щемящую неловкость.
— Идем отсюда… Кружимся, как в ловушке, — вдруг нетерпеливо сказал Дюгаев, окидывая взглядом глыбы домов, оцепивших тупичок.
Они вышли на вечернюю, пеструю от огней и прохожих улицу и отдались людскому потоку, желая потеряться в нем, отвлечься от самих себя… Алым неоновым светом сияли стеклянные витрины универмага, редкие, последние покупатели шныряли в его ярко озаренную широкую дверь. Дюгаев зачем-то остановился возле прохода и, обтекаемый людьми, с минуту нерешительно топтался на месте. Потом взял Любашу за руку и потащил за собой в магазин.
На втором этаже, в салоне женской одежды, они медленно прошлись вдоль рядов тесно вывешенных разноцветных пальто.
— Какой у мамы рост, размер? — спросил Дюгаев, задержавшись возле одного зеленого, с цигейковым воротником.
— Как у меня — пятидесятый. А рост поменьше. Второй, кажется, — ответила Любаша и, ни о чем не спрашивая, но обо всем догадываясь, прошла в примерочную.
Дюгаев одно за другим снимал с вешалки пальто и носил их жене на показ и на выбор. — Нет, нет… Ну зачем старушке зеленое? Подай-ка вон то коричневое, с каракулевым воротником, — быстро подчинив мужа своему женскому вкусу, командовала Любаша.
Дюгаев суетливо метался по проходу между вешалками и все поглядывал на часы, словно магазин через десять минут закроют не на ночь, а навсегда.
— Вот! — Любаша наконец облюбовала темное, цвета шоколада, очень хорошего фасона женское пальто с пушистым окладным воротником. — Только денег не хватит. 210 нужно, а у тебя 130, да и то маминых. Давай завтра.
— Нет, нет. Я сейчас… — Дюгаев бросился к выходу.
Вернулся — запыхавшийся, бледный, с испариной на лбу. Извиняясь и благодаря, подскочил к закончившей смену кассирше, возле которой со свертком в руках одиноко стояла Любаша.
Когда вышли из магазина, она сказала:
— Загорелся, как порох… Могли и в другой раз купить… Мама-то не последний день у нас живет.
— Нет! Я хочу непременно сейчас. Пусть хоть в этот вечер нам всем станет легче. Понимаешь?.. Все равно я не смог бы заснуть сегодня… без таблетки снотворного…
— Но… ведь это, — Любаша кивнула на покупку, — это та же таблетка… А нам всем нужно комплексное лечение.
Но Дюгаев уже не слушал, не слышал ее. Он летяще шагал, вдыхая горячими ноздрями крепкий запах мороза, жадно отыскивая среди карусели желто-оранжевых, огненных окон желанное, свое.