Каменный пояс, 1984
Шрифт:
Чтобы как-нибудь убить время, начинаю грустно подсчитывать: при таком ливне на каждый квадратный метр выпадает пятьдесят, а то и поболее килограммов воды. В озерце, примерно, четыре квадратных километра… боже мой, какая прорва дождя рухнет в него! «Экой я варнак… — корю я себя. — И чего полез в эту затягу, в студеную непроглядь!»
Но вот ливень смолк, тучи протекли мимо, зазолотился месяц. Однако ненадолго. Показалось, опять крапит дождик и даже задувает ветришка.
Вскоре небо подернулось пеплом и на востоке расплылась узкая бледная полоска.
Надо выбираться. Лодочка наполовину затоплена косохлестом, потеряла устойчивость, как бы не уехать вместе с ней под воду. Зуб на зуб не попадает. Воистину, как говорят в народе: «Было бы болото, а черти будут».
Я разворачиваю челн носом к берегу и, упираясь веслом в заиленное дно, пытаюсь протолкнуть суденышко в щетине камыша и трав. Пот течет по лицу, руки деревенеют от холода, ибо то и дело приходится хвататься за водоросли и подтягивать себя к земле.
Совсем у берега я резко дергаю за пучок тростника, низко сидящая лодка черпает воду, становится торчком и мгновенно идет на дно.
Меня обожгло холодком и потащило вниз. Однако я успеваю сбросить шинель и выскакиваю на поверхность. Окрест густая тишина, и лишь зло кричит какая-то птица, точно радуется, что вот чужое и непонятное существо, забредшее в ее мир, попало в беду.
Я пытаюсь пробиться к берегу, но водоросли все гуще обволакивают тело, я выбиваюсь из сил, точно водяной упрямо тащит меня за ноги туда, к себе.
«Кажется, все… отплавался… Сыночка жаль, малый еще…»
И в память лезет похожий случай, когда почти вот так же выпал ночью из лодки начальник нашего радио и пошел, бедолага, ко дну, спеленутый водорослями и комбинезоном.
«А Ваня спит… пусть спит… сыночка жаль… сыночка жаль… только бы сердце не сдало…»
И я уже знаю, что покидаю жизнь, что смерть схватила за вихры — не уйдешь.
Вдруг из тишины несется чей-то хриплый крик, тяжкий и диковатый, и я с трудом догадываюсь, что это мой голос, толчками рвущийся из горла.
И в тот же миг скорее чувствую, чем вижу, как с крутого, облитого жидким светом бережка, вздыбившись, будто медведь, кидается в воду кто-то сильный, молодой и решительный.
Он сечет лапами воду и приближается ко мне, вырастая из ватного сумрака.
— Держись, дяденька… держись же! — молит он. И я слушаю вымученно слова, роняю голову на холод.
Ваня хватает меня за волосы и куда-то тащит, и всхлипывает от напряжения, а может, от сильных чувств, переполняющих его душу.
Едва ощутив берег, мы уползаем от мелкой и злой волны и в изнеможении пластаемся на траве.
Ваня справляется с усталостью ловчее меня, разжигает костерок и, грея над ним огромные грубые ладони, бросает без укоризны:
— Говорил же тебе: не надо в озеро. Это не игра, что спина мокра.
Поеживаясь, спрашиваю Ивана:
— Ну как же ты решился? Страшно, чай, было?
— Страшно, — соглашается он. — Но это ничего. Коли б ты помер — вот была бы боясть. А так — чо ж? — одна минута.
— Зачем всю ночь на берегу сидел? — пеняю я ему не по душе, а для порядка. — Отцу-то каково было маяться?
— А ты ничо не говори, он и не осердится.
Ваня задумчиво смотрит на меня, молча шевелит губами.
— О чем ты?
— А вот спросить хочу, что оно такое — любовь?
Он смотрит на меня смущенным, робким взглядом, и я понимаю: он никогда бы не задал такой вопрос, если бы не чувствовал моего чрезвычайного расположения к нему.
— Любовь? Что тебе сказать? Я и сам толком не знаю. Это когда мужчина счастлив от женщины, а она — от него.
— А-а… — его взгляд тускнеет. — Тогда не любовь.
Я вопросительно гляжу на него.
— Мне одна тетенька нравится, глаза синие, как небо в иное ведро. Да только вовсе меня не замечает.
— Знаешь, что тебе скажу, Ваня, как мужик мужику? Нечего на тех баб смотреть, какие на нас не глядят. Тьфу на них!..
— И верно… — уныло соглашается он. — Только ведь на меня никто не глядит…
Я спешу переменить тему, мы толкуем о грибах, о птицах, о радостях и бедах того трепетного и кричащего мира, который окружает этого юношу, юношу с умом и душою ребенка.
Меня удивляют его верные суждения о самых малых делах природы, и я ему говорю об этом.
— Я весь век — с муравьишками да с травками, — сообщает он, помаргивая добрыми глазами. — Они мне сотоварищи, да вот еще ты с тятею.
Внезапно он порывается идти в воду, чтобы поднять лодку и все, что ушло с ней на дно.
— Не надо, Ваня, — прошу я. — Вот оклемаюсь маленько и достану. Вечером, а то и завтра.
Он соглашается. Мы уже обсохли и отправляемся домой.
Ваня попрыгивает по мокрой от росы траве, роняет короткие фразы, и я чувствую в голосе радость и, может, впервые — веру в себя.
— А-а, полуночники явились! — встречает нас Евстафий Елизарович на пороге заимки. — А ружье где?
— В лодке оставили, никто не возьмет.
Егерь бросает на меня чуть приметный взгляд и в смущении теребит бороденку.
— А-а, ну да, понятно…
Я вижу его смущение. Ружье, конечно, никуда не денется, но ведь и взять его с собой не было никакого труда.
— Одежа больно мятая, и в потеках вся.
— Ненастило ночью, тятя, — торопливо говорит Ваня. — Помокли мы с дядей Макаром.
— Ну, ладно, ладно… Покушайте да и спите себе. После такой ночки славно спится.
Старый егерь, бесспорно, видит на моей одежде следы водорослей, все изрядно понимает, но по вежливости своей не хочет посыпать мне рану солью.