Каменный пояс, 1984
Шрифт:
Поликарпий исчез через год, в сезон ледохода и вербных пушистых веточек. Ушел, видимо, на заработки в Сибирь, ибо никто не знал, чем он жил всю зиму и кому продавал работы: рисованных на картоне инвалидов с печальными, небритыми лицами, жалостных старух в застиранных платочках и с костлявыми коричневыми скулами, откормленных продавцов с базара в фуражках с пуговками и френчах защитного цвета. Все его работы исчезли вместе с ним, а на память остался Савелию мольберт да остатки красок. Кисти, очевидно, припрятала хозяйка.
Потом, став студентом и приезжая на каникулы домой, Пахомов как-то иначе воспринимал город: его разношерстицу стилей и смену эпох, говорящих своим каменным беспорядочным
Эти мысли проносились в голове Савелия, разомлевшего от выпивки и горячих пельменей, начавшего уже тихо подремывать под стук посуды, когда в прихожей раздался резкий звонок.
— Сава, к тебе гости, — услышал он прямо над ухом голос матери и удивился, как еще молодо звучит ее речь — всегда возбужденная и решительная.
— Кто еще? — недовольно пробурчал он и потянулся. — Кого холера принесла?
— Савка, привет, дружище! Приехал и носа не кажешь, — высокий фальцет с издевательскими интонациями мог принадлежать лишь одному человеку, с которым он меньше всего желал встретиться, — главному архитектору города Ваське Щекину, бывшему однокашнику, любителю скверных анекдотов и срывателю цветов славы.
— Здорово! От тебя и дома не скроешься, — Савелий встал, отер лицо красной ладонью и жестом пригласил к столу. — Давай, тяпнем, коли пришел. Я, говоря откровенно, отвык от такой жратвы, даже в сон потянуло.
Васька явился в модном костюме с крикливым галстуком. Был он непринужденным говоруном в любой компании. Теперь он отрастил себе пушкинские баки на всю щеку, ежеминутно трепал холеные густые кудри и сверкал золотыми запонками на ослепительных манжетах; но Пахомов видел, что хоть и посолиднел его приятель, но остался тем же суетливым пускателем пыли в глаза.
— Ну, давай, побалакаем. Как ты тут, оклемался, отцам города головы морочишь?..
Савелию сразу хотелось дать понять, что хоть и дорвался его приятель до поста в своем городе, но по должности они равные и всю подноготную его «кухни» он прекрасно знает: согласования, кивки, улыбки, жесты. Бессмертием здесь не пахло, как и там, на его службе, в Литве.
— Я ведь к тебе зачем пришел? — Васька изящно наполнил рюмку водкой, поддел вилкой пельмень и, крякнув, выпил. — Хочу похвастаться, раз уж ты в нашей дыре очутился. Вчера комплекс сдал: молодежный центр отгрохали. Худо-бедно, пять лет волынили, а спихнули… Может, пройдем, посмотрим твоим занозистым взглядом, а?
Пахомов тоскливо посмотрел на стены комнаты, увешанные дешевыми репродукциями и засушенными цветами под стеклом — хобби его матери, — побренчал пальцами по крышке стола (на черта мамаше такая полированная гробина, если она и дома-то не бывает) и, откровенно зевнув, промычал:
— Стоит ли? Я, похоже, в журнале видел, теперь эта мода в каждом городе красуется…
Васька просиял, словно его похвалили за удачно ввернутую на экзамене подсказку, и по-дурацки доверчиво затараторил:
— Ты думаешь, я не знаю, какого ты мнения о провинциальных штукарях, да? Думаешь, мы, как в институте, журнальчики перелистываем да рекламные проспекты лепим? Да я на этом комплексе душу отвел; когда мне главного навесили, я сказал: ради комплекса готов, но оставляю за собой свободу рук и мастерскую, понял. То, что в макете было, — чепуха. От макета рожки и ножки остались. Я такого кирпича достал — пальчики оближешь, и ребята у меня золотые. На подхвате ночами работали. Поедем, не пожалеешь…
Он даже схватил лежащий на журнальном столике «Новый мир», собираясь, видимо, эскизировать планировку своего детища, и Савелий понял, что от него не избавиться.
— Да я устал, признаться. Самолетом с пересадкой, четыре часа разницы.
Но Васька был непреклонен:
— У меня машина внизу, мигом доскочим. — Он поспешно тяпнул еще стопку и рассыпался в комплиментах хозяйке, напомнив ей и удачно вырезанные полипы, и прошедший гайморит, словом, он умел подъехать к любому, а это Савелию было особенно неприятно. Сам он трудно сходился с людьми и вздорил по пустякам. Васька напоминал ему жену — вечно шумливую, одержимую модняцкими идеями, охающую над премиями его однокашников и разводящую антимонии о национальной керамике и цветочных горшках.
— Ладно, минут на двадцать, не больше: у меня разговор на семь часов заказан, междугородный…
Они спустились и сели в вишневую, такую же крикливую, как и Васька, «Волгу» с переводными картинками и болтающимся у ветрового стекла ежиком. Руль был оплетен разноцветной шнуровкой, а сиденье водителя оборудовано пружинящей спинкой с ремнями.
— Все для безопасности, — трещал Васька, резко беря разгон и ловко закуривая не что-нибудь, а сигару с пластмассовым мундштуком.
Пахомов ехал и краем глаза лениво замечал новые панельные коробки на проспекте, похожие по монотонности на перфокарты для электронных машин, претенциозные «гребенки» пятнадцатиэтажек со сплошной линией магазинов внизу — очередной вариант московских веяний, стеклянные кубы кинотеатров — результат шараханий в сторону когда-то проклятого профессорами космополита Мис ван дер Роэ. Все это надоедливо однообразно; и было жаль снесенных деревянных домишек: у каждого из них был свой облик, свой характер, свой наив… «Время, ничего не попишешь, иные песни, — думал он. — Слава богу, моей руки здесь не приложено».
— Ну, разрослись мы, вверх полезли, чувствуешь! — Васька был смешон в своих потугах возбудить его сочувствие, и Пахомов молчал, вспоминал почему-то давно вычитанную у Райта фразу: «Простое строительство не знает духа поэзии». Да, да, тысячу раз прав этот высокомерный старик, то без удержу ругаемый, то восхваляемый, — мы не знаем духа поэзии. Типоразмеры, стандарты, прямые углы заменили не менее похабные завитушки и фальшивые портики.
Машина затормозила со свистом, напоминающим звук самолета при снижении, и он чуть не ударился лбом о стекло.
— Ремни — мировая вещь, надо было пристегнуться, — сказал Васька, отстегивая ремень. — Мне эти штуки из Англии привезли — сто пятьдесят на шоссе выжимаю, каково?
Они вышли возле старого здания редакции местной газеты, которое Пахомов хорошо помнил. Он удивился, как оно уцелело. Там впервые он увидел лепной потолок с голенькими амурчиками и пузатыми музами, там он рисовал интерьеры с кафельными печами и ампирной купеческой мебелью: дом принадлежал пшеничному миллионеру и, видно, при реквизиции попал в руки умных людей. Сохранились чугунные решетки лестниц и даже маятниковые часы из резного дуба. Во всяком случае, тогда они били исправно…