Каменный пояс, 1986
Шрифт:
Я опускался все ниже и ниже и перестал реагировать на мнение окружающих. Когда какая-нибудь, как казалось мне, благоразумная посредственность кидала вслед обидные слова, я думал: лучше захлебнуться водкой, чем морить окружающих скукой, какую распространяла эта посредственность, боящаяся более всего промочить ноги и застудить горло. Мне казалось, чрезмерное благоразумие всегда держало таких людей в обозе, и они не способны кинуться первыми в бой, рваться в штыковую атаку.
Окружение было нисколько не лучше меня. Все пьют, — думал я, видя перед собой только пьющих. Со временем я столько накуролесил, что угрызения совести и стыд не дали бы житья, если бы я не гасил их очередной попойкой.
Больничные койки, врачи-наркологи
Вот тут, на самой последней черте, когда некуда больше падать, пьющий вдруг осознает, что он такое есть, и положение ему кажется таким страшным, таким непоправимо трагическим и так парализует, что он теряет всякую надежду когда-нибудь подняться, выбраться из воронки и впадает — по крайней мере так было со мной — в паническое состояние. Это не паника здорового человека, который при всем смятении чувств все-таки пытается найти выход, — это тупой страх падающего в пропасть.
Сильный преодолевает трудности, для пьющего, лишенного силы воли, такой ход невозможен, и он озлобляется на окружающих, словно бы они виноваты в его несчастье — его друзья, родственники, прохожие; обижается на все человечество, вообще на жизнь. Обидчивая озлобленность иногда переходит в гнев, вспышки черной ярости, резко обостряет больное воображение, затмевает сознание.
Бедная мама столько выстрадала, наблюдая мое падение и не уставая находить причины для его оправдания. Она чувствовала мое бедственное состояние, понимала боль и муки, которыми мучился я. Сокрушалась по-прежнему, что я плохо ел, и выставляла припасенный втайне от отца стаканчик, чтобы я не лег на пустой желудок. Я привык к стаканчику и приспособился лукавить — мешал ложкой в тарелке, не приступая к еде, пока, скорбно качая головой, она не ставила допинг, без которого я уже не мог обойтись.
Однажды стаканчика у нее не оказалось. Я вернулся в том состоянии, когда алкоголь переставал действовать. Надвигалась бредовая кошмарная ночь, бесконечности которой до жути боялся. Я не брал в расчет никаких доводов и стал требовать.
— И хватит бы, Миша, пора одуматься, — робко возразила она, — и на человека-то не похож стал, ишь до чего довел себя.
Учить меня? Поздно, родимая!
— Давай! — я стукнул по столешнице кулаком так, что из тарелки выплеснулся суп на скатерть. Копившаяся целый день злость, как догоревший до взрывчатки бикфордов шнур, закончилась взрывом ярости. Наступило удушье. Не помня себя, стащил скатерть со стола, опрокинул стол и принялся крушить все, что попадало на пути. Приступ буйства продолжался с минуту, после чего я рухнул на пол и более ничего не помню.
Что помогло опуститься так скоро, спиться в несколько лет? Безответственность ничем не наказуемая, в моем понимании. Меня нельзя было уволить с работы, потому что я не работал, нельзя оскорбить, потому что не было таких оскорблений, которые бы могли серьезно задеть меня, и главное — доступность спиртного и безволие — я не мог устоять перед этой доступностью. На пустую бутылку я покупал полбулки хлеба, и его мне хватало на два дня. Все остальное внимание направлялось на то, как бы выпить. И находил. То подвертывались собутыльники, то вдруг встречался старый знакомый, у которого уже занимал и делал вид, что только и думал о том, как вернуть долг, но вот как раз теперь нечем, и просил еще, чтоб уж вернуть все сразу. Как ни странно, старый приятель раскошеливался. Весь расчет тут основан на нелогичности, на том, как никогда бы не поступил человек непьющий. Несколько спустя, приятель поймет, что плакали его денежки, да будет поздно. Иногда подвертывалась случайная,
На меня все махнули рукой, и только мама, способная заблуждаться, как заблуждаются только матери, видела еще во мне человеческие признаки. Но и она постепенно разуверилась во мне. В тот вечер она смертельно перепугалась, полагая, что ее несчастному Мишке пришел неминуемый конец. Со мной же случился приступ обыкновенной белой горячки, с чем и попал в психиатричку.
Врачам наш брат не верит: давай, мол, заливай, ты за это деньги получаешь. Мне пришлось убедиться, что не все работают только за деньги, есть и за идею.
Именно такой служитель идее попался мне. Это был здоровенный добродушный мужик малоинтеллигентного вида. У нас получилось даже нечто похожее на дружбу, насколько возможно, конечно, в подобной обстановке. А поводом послужила его близорукость — он обознался, предположив во мне товарища детства. Мы с его товарищем случайно оказались однофамильцами и тезками.
— Мишка, что с тобой произошло? — спросил он на другой день, когда я вошел в память.
Ошибка выяснилась, но, так или иначе, знакомство состоялось, и мы перешли на ты.
— Ты видишь, что это такое? — подсел он к моей кровати.
— Кардиограмма, — ответил я.
— Нет, это удушливый крик твоего сердца. А это? — и протянул результаты анализов. — С кровью — дрянь дело. А почки? А селезенка? Вообще, с внутренним своим заведением ты распорядился, как поджигатель.
Он прописывал какую-то пакость глотать, что-то вводил в мышцы, отчего в организме происходила встряска. Я ругал, как мог, «товарища детства», но постепенно стал оживать, возвращаться в нормальное состояние, хотя временами испытывал накаты страшной тоски. Алкоголь за годы пьянства проник в каждый закоулок тела, в каждую его клетку, вошел в кровь, в обмен веществ. Организм сопротивлялся лечению и требовал своего. Получив, на время успокоился бы, но единственный путь к спасению — не пить, другого пока никто не придумал.
Когда входил эскулап, я отворачивался, а он добродушно спрашивал, словно не замечал моего нежелания видеть его.
— Тоска? — и сам же отвечал: — Тоска. Убежать бы куда-нибудь и скрыться от людей, так? А еще усталость, томление тела и духа и желание стряхнуть их. Ничего, пройдет, и снова будешь человеком.
— А зачем? — не выдерживал я, — чтобы жить в доброй памяти потомков?
— Став пропойным, что ты приобрел, кроме потрясений, разрушений в теле да белой горячки? А потерял: семью, друзей, работу, способность логически поступать и мыслить. Что ты прочел за время пьянства? Какую премьеру посмотрел? Какой художник потряс тебя?
— А зачем мне забивать голову химерами сумасшедших со знаком плюс?
— Ничего ты не приобрел, а забыл даже то, что и знал.
— Откуда это тебе известно, доктор?
— Скажи, что может произойти с самолетом, когда он идет на закритических углах? Ты ведь, кажется, авиатор?
— Ну и пусть идет, — буркнул я.
— Может свалиться в штопор от неосторожного движения рулями. А ты ведь давно штопоришь. Пора выходить, Миша, может не хватить высоты.
Этот лукавый доктор был не так прост, каким казался, — подбирал ко мне отмычку и, узнав, что я служил в авиации, просмотрел кучу специальной литературы, пытаясь пробудить во мне злость против меня самого и, надо сказать, преуспел. Он раскопал то, что казалось навсегда погребенным. В изветшавшей памяти мало-помалу стали всплывать символы, положения, обрывки формул из механики, физики, аэродинамики. Все это напоминало свалку, где части целого валялись в беспорядке. Я извлекал их, сортировал и раскладывал по кучкам. И маховик памяти сдвинулся с мертвой точки, раскручивался, хотя и медленно, но все-таки набивал обороты. Погоди, очкарик, хотя я и не знаю формулы инсулина, которым ты меня пичкаешь, но в авиационной теории ты младенец!