Каменный пояс, 1989
Шрифт:
И такие удивленные зенки сквадратила, что понял Федотыч: плакали денежки. И он с ними вместе. Юлька, прошмандовка наглючая, тебя же и выставит дураком. Чуть что — начнет кричать, что милиционер у нее в друзьях ходит, она вот ему скажет… И, как ни горько было, проглотил Федотыч обиду, но уж забыть, ясное дело, по гроб не забудет.
…Но если в карманах чудом каким-то осталось и брякнет мелочишка, спокойно ему уже не лежится. Он все ходит, ходит, шаркает по комнате, выглядывает в окно, дожидаясь девяти и открытия «Ландыша».
Но сегодня у старика праздник, ведь удача опять помаячила, когда уж все на него плюнули. Кому он нужен? Ни одна собака не придет хоронить, если сдохнет. Разве соседка горбатая. Да сын… Но он далеко, в Горьком, на родине…
Сидит Василий Федотыч
Господи, думает, сколько раз в жизни ходил по краю. И вот, поди ж, до седины дохромал…
Садился Василий под свой колпак стрелка — «командира огня и дыма» и шептал про себя: «Господи, спаси и сохрани! Пресвятая Дева Мария, спаси и сохрани!»
В бога он никогда не верил, а ведь каждый раз такое нашептывал, вроде молитвы, перед вылетом. Выжить хотелось. Просто хотелось выжить, назло всем, как говорили, смертям. Он не много видел смерти на своем веку: понятное дело — авиация ведь. Бросили бомбы, а уж куда они там попадут — один бог ведает да еще штурман: он говорит — цель поражена, поехали домой.
…Но одну смерть, страшную, жестокую, как вся эта война, он видел, наблюдал невооруженным взглядом. Эта смерть поразила его до самых глубин души или там психики — что у человека есть? В ночных кошмарах, особенно подогретых алкоголем, он возвращается каждый раз в тот тихий летний вечер, в горы Сербии. На освобожденной партизанами территории расположился советский аэродром АДД — ночной авиации дальнего действия. Оттуда тяжелые и средние бомбардировщики летали на Загреб, гнали фашистов, засевших в Хорватии. И вот почему-то, Василий сейчас уже и не помнит почему, произошла заминка с бомбами — их нужно было привезти за несколько километров к аэродрому, а «студебеккеры» то ли сломались, то ли потерялись в дороге. Выручили партизаны: нету, говорят, проблемы, бомбы будут. И бомбы были точно в срок. Их притащили пленные немцы, приперли на канатах тяжеленные болванки — фугасные пятисотки. И сами же подвесили к самолетам — по две штуки под каждой плоскостью. Югославы с пленными не очень-то цацкались, могли и дубинкой достать. Что не так — били по чем попало. Им-то уж было за что на фашистов обижаться… Как и всем другим народам, впрочем.
Ну, вот, пиротехники зарядили бомбы, поставили взрыватели, замки. «От винта!» — двигатели включили на пробный запуск. Немцы кучкой стоят в стороне: Василий как сейчас их видит — серая кучка людей, ни одного лица. Серые, безликие. И вдруг от этой безликой толпы отделяется фигура. И бежит, бежит к самолету. «Стой!» — кричат по-русски, по-югославски, по-немецки… но разве перекричишь рев мощного «Райт-Циклона»? И вот он прыгает, кидается прямо на винт, набравший обороты, как Дон-Кихот на мельницу. Что там от него осталось? И «супового набора» не осталось от того немца… Моторы глушат, слышится резкая команда: двух пленных посылают чистить винт. Снова запуск. Фашисты по приказу уже лежат под автоматными стволами — чтоб не дергались. Зеленая ракета — и — под облака! Хмурые полетели, испортил им тот фриц настроение…
«Надо же, — сказал потом Ваня-радист. — Сам на вертушку!»
«Ну и дурак, — отрезал командир, Петрович, старый пилот-волчара, в небе ас. — Дурак. Война-то кончается…»
Вот и все. Больше о нем не говорили, хотя Василия еще долго не покидало потом недоумение: тут каждую секунду в воздухе думаешь только об одном — как уцелеть, а он сам на вертушку…
А потом и лет уже сколько прошло, но много, много раз Федотыч пережил это еще и во сне.
…Побывал тогда Василий в Европе, повидал кое-что в натуральную величину. Будапешт, Бухарест, Вена — это для него не просто точки на карте. Даже слова запомнил некоторые. Иной раз любит старик ввернуть к случаю. «Сербус» — говорит, это по-русски вроде «здрасте». Или «висоонтлата-аш» — прощаясь по-венгерски. Врезалось в память до той самой ямы, которой все одно не миновать и, наверное, уж скоро… Да разве забудешь, как они в Сербии, в горах, ночью сбрасывали мешки с продуктами и медикаментами партизанам, ориентируясь только по бликам костров, мерцавших в ночи? Память, память… Она все чаще возвращает его туда, и ему кажется порой, что вся жизнь
…Из тех, заграничных, воспоминаний есть у него еще одно. Любимое. Ноябрь сорок четвертого, Румыния, Рошиори-де-Веде — местечко под Бухарестом. Привезли на Ноябрьские праздники к ним в часть Лещенко. Не того, конечно, который сладким голосом про соловьиную рощу поет или еще там про что: того в те времена, верно, и в «проекте» не было, а Петра Лещенко, знаменитого певца, русского эмигранта. И он дал концерт для них, советских военнослужащих, солдат и офицеров. Тогда говорили: попробовал бы не спеть, а Федотыч сейчас думает, что нет, он бы все равно пел. Он пел от души, пел с утра до ночи на каких-то подмостках прямо на улице, вместе со своей женой. Он играл на гитаре, она на аккордеоне, взяли они тогда за живое Василия. Да и не только его…
Пей, моя девочка, пей, моя милая, Это плохое вино…Такого Федотыч не видел и не слышал больше никогда, ни один артист его не заставлял так смеяться и плакать, как этот немолодой уже, невысокий светловолосый человек с несчастными глазами, перебирающий гитарные струны в маленьком румынском городке с красивым названием Рошиори-де-Веде.
Ну-ка, Трошка, двинь гармошку, Жарь, жарь, жарь! Вы, девчонки, в губы звонки Вдарь, вдарь, вдарь! Есть ли милый, нет милого, Все равно! Были б только водка да вино!Говорят, он, Лещенко, хотел вернуться на родину, да не пустили. Не простили, не те были времена. Да кто его знает, как оно было на самом-то деле — его сейчас нету на свете. Нету ни Лещенко, ни его песен (по крайней мере, Федотыч с тех пор их больше не слыхал), видать, забылись. А Василий помнит. Забудет только тогда, когда заколотят в ящик.
Мое сердце горем сковано, Захочу — пропью все до гроша. Вся душа растоптана, оплевана. Будем пить, гуляй, моя душа!…Вспомнил Федотыч про Лещенко, приложился еще к «микстуре от всех бед». Чуть-чуть даже вроде всплакнул — это с ним случается…
А мысли бегут, бегут, высвечивают закутки памяти, воскрешают давно умерших.
…Отбомбили, летели домой. И вдруг «мессершмитт» — откуда ж он взялся, стервец? Сразу видно — ас, аккуратно заходит в киль, хочет, наверняка, прошить баки. И тогда конец, смерть в объятом пламенем самолете. А Василий сидит, скрючился, до боли в руках вцепившись в свой «Кольт-Браунинг» И ловит, ловит момент. И — тра-та-та — очередь. Длинная, трассирующая. Вторая, третья. И «мессер» готов! Захлебнулся — и в штопор! Так тебе, гадюка! Не зря Василий по стрельбе всегда в лучших ходил, получал благодарности… А их Б-25 летит дальше по курсу домой! В АДД в основном на них летали, Б-25-ых. Ребята, пилоты, видавшие виды, говорили, что наши машины лучше. А Василию «боинг» нравился: сильная машина, тянет.
А за «мессера» того он орден получил. Господи, где же тот орден боевой? Отдал какому-то «коллекционеру» патлатому за пузырь водяры. Бутылка водки… В тот день, когда они вернулись на базу, он в первый раз в жизни, можно сказать, по-настоящему напился. Им, летному составу, после боевого вылета полагалось по сто граммов бесплатно, вместе с обедом. Это если возвращение было «настоящее». А бывало еще не настоящее — это когда садятся они, а на полосе уже кухня походная стоит, дымит трубой. Штурман ее первым видит и начинает материться, потом командир и «правый» — тоже матом, кроют со страшной силой. Шутка ли? Приземлились, пока обедают, им вешают новый боезапас, и — поехали обратно. Будешь тут материться. Но такое случалось, надо сказать, не так уж часто. Только в обстоятельствах чрезвычайных. А что поделаешь? Надо. Война.