Каменный венок
Шрифт:
Санька искоса сердито, но уже с интересом близко смотрела ему в улыбающиеся глаза, перестала всхлипывать. Прищурила глаз и вдруг пронзительно тоненьким, заплаканным голоском, заикаясь, выпалила:
– Их ты!.. Больно надо!.. Л-лягушку поди в з-задницу поцелуй!
Что было потом - в этот день и через неделю, - совершенно не помню, будто и не было ничего. Да и знаменитые слова про лягушку, которые я среди рева выпалила на руках у Володи, я не помню, только знаю по тому, как Нюшка сперва, а потом девки в казарме потешались, меня дразнили, до чего это я ловко к дяде Сильвестру подольстилась.
А
Меня?.. Разве Санька - это "я"? Ведь я-то старая женщина. Разве это Саньку звали потом "мама"? Разве есть что-то общее у Саньки со мной, которую теперь называют "бабушка"?
Разве "я" не совсем другой человек сейчас, когда лежу в комнате и слышу, как шумит совсем другой город за окнами? Кажется, мне проще бывает думать про Саньку - "она", странная "она", про которую я много чего забыла, а много чего знаю... А-а, вот это славно, помню: Петрушка!
...Какой-то питерский двор - каменный колодец, бугристый булыжник в черных лужах тающего грязного снега, ноги застыли, одеревенели, Санька, затиснутая в толпу обалдевших от восторга ребятишек и взрослых. Прямо посреди двора трехстворчатая пестрая ширма, и из-за ее края выскакивает румяный долгоносый Петрушка, мечется взад и вперед, болтая деревянными сапожками, беснуется, верещит пронзительным и нечеловеческим голосом, перекрывая уличный шум и хохот зрителей, дерется с цыганом, барином и лохматым чертом, с треском щелкает всех дубинкой по деревянным башкам, хвастливо петушится, распевая дурацкие разудалые песни, как он "был в Париже, был и ближе!" - и через минуту безутешно рыдает на весь двор, что пропала его головушка с колпачком и с кисточкой!
Когда Санька, полдня прошлявшись по дворам с толпой ребятишек за бродячим петрушечником, явилась наконец домой, дядя Сильвестр ее выдрал ремнем. Он сперва только грозился пальцем, стыдил и потом нерешительно дернул ее за косенку; скорее всего, тем бы все и обошлось, да она, дура, лучшего не нашла: заверещала, зарыдала, приквакивая по-петрушкиному, сама не зная почему - просто уж очень была переполнена восторгом от Петрушки.
Тут-то он ее и выдрал. Был уже выпивши и, значит, вспоминал Анфису. Стал обличать не то Саньку, не то Анфису, выкрикивать, возглашать во всеуслышание, как перед народом, хоть слушать-то, кроме Саньки, было некому.
– По той же дорожке? По стезе погибельной?.. Повадилась? Глазами жалостно вы умеете, а на уме-то у вас что? Скорпионы!..
Кричал, точно кому-то приказывал, а тот ни с места, никак не слушается... Да так оно, пожалуй, и было... Все-таки расстегнул ремешок на рубахе, сложил вдвое, пригнул Саньку за шею и ударил, стиснув зубы, но совсем слабо.
У Саньки о испугу мелькнула мысль: вывернуться да бегом через огород, по задам, скатиться в овраг, в орешник, и там отсидеться. И вдруг поняла: ничего этого нету, бежать-то некуда, кругом город и Сильвестр ее изобьет сейчас и выгонит - и от безысходного страха завыла в голос, и вот, услыхав ее тонкое, точно откуда-то издалека донесшееся, прерывистое подвывание,
– Сеть и прельщение... ловушка человеков! Про вас сказано!
Все это про прельщение и сеть она уже слыхала каждый раз, когда он, выпивши, грозился Анфисе. Но тут ее поразило: от волнения, что ли, Сильвестр сам стал заикаться, в точности как Санька...
И вот ночь: дядя Сильвестр тяжело всхрапывает во сне, а Санька не спит, лежит на сундуке, прислушивается, подстерегает. В комнате полумрак, мирными - зелеными и синими, прозрачными огоньками теплятся лампадки в углу перед образом.
Ножницы давно припасены, Санька, стиснув в груди дыхание от страха, босиком подкрадывается, пряча ножницы за спиной. Кровать, на которой дядя спит, широкая. Приходится опереться на край коленом, чтоб дотянуться до его головы.
Выпучив глаза, не прозевать бы, вдруг он проснется, отчаянно стиснув зубы, точно по живому собирается резать, она отделяет у спящего со лба одну прядь... вж-ж-жик ножницами, и прядь у нее в руке. Бережно, чтоб по рассыпать волосы, она сползает на пол и из кухни, через форточку, пускает ее по ветру. "Будешь знать, как драться, черт пьяный".
Все в первый раз сошло гладко, все тихо. И тогда она, точно осмелевший от удачи ночной убийца, опять преспокойно босиком подошла к Сильвестру, влезла на край постели и нагнулась над ним, проваливаясь коленками в колючую перинку. Раскрыла ножницы, злодейски скривила рот, высунула язык и вдруг увидела, что дядя Сильвестр, раскрыв глаза, не шевелясь, очень внимательно на нее смотрит.
Санька хотела спрятать ножницы за спину, а шевельнуться не могла, вся расслабла: "Сейчас уж убьет". Без памяти пролепетала, заикаясь:
– Я ду-думала, ты с-спишь!..
– Он все смотрел на нее странными далекими глазами, думал и не шевелился.
И вдруг тихо сказал:
– Ну иди, ложись, сии...
После как будто ничего не было. Ничего не помнится... Туман лет...
Я сижу за самоваром, перетирая чашки после чаепития... Я?.. Нет, скорее, все-таки это Санька.
Вытерла чашки и блюдца полотенцем, дядя Сильвестр промерз на своем паровозе, а теперь обогрелся, раскраснелся, выпив чашек шесть... Ага, значит, он водку в то время уже забросил. Это зима была. Войны еще не было. Наверное, она в том же году летом началась, в 1914-м, - значит, там, за самоваром, мне было уже лет двенадцать, кажется.
С Сильвестром у нас мир. До того мир, что он теперь и Нюшку в дом пускает. Каждое воскресенье посылает меня в лавку, я покупаю пирог с горохом или с картошкой, с луком. Стакан варенья. И Нюшка приходит, сидит у нас в гостях, угощается пирогом. Еще разные дядьки приходят с железной дороги. Володька является обязательно, и Нюшка в него влюблена. Очень противно. Он все пошучивает. Свысока. Отчего же нет, если видит, что девка краснеет, белеет, потеет, глупеет от одного его косого насмешливого взгляда... Ну, если она такая бывает, эта самая любовь, про которую у нас все заборы исписаны, так пропади она пропадом!