Камер-фрейлина императрицы. Нелидова
Шрифт:
«Уложить два тощих чемодана — вы же не брали сюда настоящего гардероба, мадам, — и три шляпных коробки!» — У меня и нет такого гардероба. — «А мог бы быть. Но на такую работу мне хватит двух часов». — Вот и великолепно. Поспешите же! «Поспешить! Но ведь дело не в чемоданах, а в лошадях. На каких именно мы поедем? О них надо договориться, попросить управляющего». — Ни в коем случае! Мы поедем на почтовых. Надобно, чтобы кто-нибудь добрался до станции и уговорился с ямщиками. — «На почтовых? Вместе с нищими чиновниками и помещиками от трёх крестьянских душ? Мадам, это немыслимо! Я сейчас же иду к управляющему». — Я запрещаю это вам, Селестин! Достаточно, если нас довезут до почтовой станции. Вы окончательно решили вывести меня из терпения. — «И это значит, что мы будем ночевать на этих отвратительных станциях? » — Естественно. А как же иначе? — «Мадам! Вы скрыли
Возок, как ни удивительно, нашёлся. Не слишком тёмный и не слишком душный. Сравнительно новая обивка поглотила настоявшиеся запахи конского пота, кожи, дёгтя. Но всё равно на разъезженных подтаявших колеях его швыряет во все стороны, как рыбацкий чёлн в непогоду. На станциях никакой еды, кроме водки и самовара. Селестин не успела толком запастись провиантом. Но это не страшно — лишь бы скорее: пока не наступила ростепель.
1838 год... Сколько времени — пустого, бессмысленного. — Селестин, как долго жила ваша тётушка в своём лотарингском замке? — «Долго, мадам. Едва ли не тридцать лет». — И чем она занималась? — «Разве я вам не говорила, мадам, она забрала с собой все рисунки и эскизы господина Фальконе, его записки и рукописи. Всего этого набралось очень много». — И что же? — «Мне писали, что она целыми днями перебирала эти свои богатства. А рядом лежали её аккуратно свёрнутые рабочий передник, косынка и все инструменты». — Просто лежали? — «Просто лежали». — Она служила заупокойную мессу по человеку, которого любила. Это прекрасно! — «Это неразумно, мадам, когда её мастерство могло ей приносить большие доходы». — Разве ей не хватало денег на жизнь? — «На жизнь — да. Но кроме...» — А кроме ничего и не нужно. Я лишена и этой возможности. Несколько десятков, пусть даже сотен коротеньких писем, которые нельзя вынести на свет Божий, и необходимость скрываться с именем императора, которого все поминают только дурным словом. Это так несправедливо. В конце концов, было столько добрых намерений... — «Которыми остаётся мостить ад, мадам. Именно так все и считают».
...Его слова. В парке Павловска. «Когда-нибудь мы пустимся с вами в путешествие по всей России. Но не так, как императрица ездила в Тавриду. Никто не будет знать наших маршрутов, самых неожиданных поворотов. Мы увидим настоящую державу. Мою. И мне станет понятно, в чём она нуждается. Мы увидим настоящих землепашцев, а не пасторальных пейзан, согнанных Потёмкиным. Мы будем ехать по полям и лесам, есть то, что на самом деле едят местные жители...» Мой бедный, обманутый жизнью друг!
И какое странное ощущение, будто ничего не было. Ничего и никого. И меня везут в первый раз в Петербург. В таинственный монастырь, где хотят бросить одну, без родных и близких.
«Няня! Нянюшка! Не надо меня отдавать! Не надо, нянюшка!» — К кому в доме, кроме Евстафьевны, можно броситься? В комнатах громкие голоса. Спор. Всем распоряжается крестная. Куда против неё батюшке, полунищему армейскому поручику. «Тише, Катенька! Тише, дитятко! Не дай Господь, родители услышат — накажут ведь, ещё как накажут. Ничего ты, касаточка, не добьёшься. Дело тут такое: крестная о тебе позаботилась. В Петербург берёт. На кошт государыни императрицы. Шутка ли! Учить тебя, голубоньку, будут, обихаживать, а там, Бог даст, приданым не обидят, за хорошего человека выдадут».
«Не хочу в Петербург! Не хочу приданого! Смилостивься, нянюшка!» — «Да я что, голубонька. Кто ж меня послухает, разве что от тебя на скотный двор сошлют, а то и выпороть велят. Сама знаешь, батюшка твой куда как гневлив. Людей-то у него раз-два и обчёлся, а барином быть куда как хочется. Да и то сказать, приупадло хозяйство-то наше, того гляди совсем развалится, под чистым небом все, неровен час, окажемся. Печка-то, вон гляди, по всем швам дымит, труба на крыше на честном слове держится. Половицы у порогов все подгнили. Окошками, сама знаешь, как дует. Нешто какой родитель своему дитятку такой судьбы пожелает? Уж как Ивану Дмитриевичу ни хотелось бы, не прибирает Господь никого из родственников богатых. Который
Крестной всё не по сердцу: во что барышню нарядили, какие ботинки надели. Салопчик — стыдоба одна: тёртый, атлас линялый. «Так ведь в институте всё равно в казённое переоденут». — «Ах, вот как! Переоденут! А каково мне глядеть, что такую оборванку привезла? Ничего, ничего, Иван Дмитриевич, один раз потратишься, зато позже уж никогда заботы никакой иметь не будешь». — «А одёжка как же? Как вернуть-то её?» — «Ты что думаешь, я тебе узелок привезу или с нарочным пришлю? С ума спятил! Как есть с ума спятил! Там и бросим — наклоняться не станем». — «Деньги ведь трачены...» — «От силы на рубль разорился, да и то вряд ли. Вон ветошь одна. И рядиться со мной нечего. В ножки кланяйся, что господина Бецкого Ивана Ивановича умолила. Ради меня одолжение такое сделал — Катерину в списки включил. Другие добиваются, добиваются, а всё без толку». — «Так ведь вы, ваше превосходительство, говорили, будто граф Орлов вам протекцию свою высокую оказал». — «И без него не обошлось. Ну, едем, что ли?»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
И дабы все прочие, как из дворянства, так и из здешнего и иностранного знатного купечества равномерно имели участие в оном увеселении, то розданы были двойные билеты и учинено такое учреждение, что с утра следующей пятницы до самого утра субботы продолжался другой маскарад и таким же преизрядным порядком и предовольным угощением.
Вход в дом был из сеней вверх по лестнице до большой передней залы уставлен весь большими плодоносными оранжерейными деревьями, так что казалось, не инако как приятная аллея из оранжерейного леса.
В гроте под хрустальным паникадилом поставлен был круглый стол с двойным набором, который шпалеры или стену в виноградной горы весьма натурально представлял; ибо по ней кругом обвивались большие виноградные лозы с зрелыми кистьми, которые концами своих ветвей вверху составляли простирающийся в округе аркад или свод, где висели зрелые кисти...
Пред залою в ночи зажжена была иллюминация, которая представляла два большие и посреди оных одно младое кедровое дерево, осияемые свыше лучами происходящими от вензелового имени Её Императорского Величества и стоящие посредине отверстой галереи, сделанной наподобие амфитеатра:
Три кедра видны здесь под облистаньем света, На них пускает луч с высот Елизавета. От двух произращён младой сей ветви кедр: То Павел виден, то с Екатериной Пётр, Они, Елисавет, и вся Твоя Держава Гласят% греми всегда Елисаветы слава!— Государыня матушка, опомниться от радости не могу! Да неужто опросталась, наконец, великая княгиня-то наша? Неужто изловчилась простым бабьим делом заняться — младенца родить? Нынче уж по совести сказать могу — совсем в душе надежду потеряла. Изболталась больно наша учёная немочка, до того со стариками своими о материях всяких филозофических в разговоры ушла, что и позабыла напрочь, пошто её в невестки-то взяли.