Камо грядеши (Quo vadis)
Шрифт:
Наконец Хилон очнулся, встал и обратился к апостолу:
— Что я должен сделать перед смертью, отче?
Павел, также пробудясь от размышлений о беспредельном могуществе, которому не могут противиться души даже таких людей, как этот грек, отвечал:
— Надейся и свидетельствуй истину!
После чего оба направились к выходу из сада. У ворот апостол еще раз благословил старика, и они расстались — об этом попросил сам Хилон, предвидя, что после происшедшего император и Тигеллин прикажут его схватить.
И он не ошибся. Воротясь к себе, он застал свой дом окруженным преторианцами под
Император уже отправился на покой, но Тигеллин ждал их прихода и, завидев несчастного грека, встретил его с лицом спокойным, но не сулящим ничего доброго.
— Ты совершил преступление оскорбления величия, — молвил Тигеллин, — и кара не минует тебя. Однако если завтра в амфитеатре ты объявишь, что был пьян и безумен и что виновники пожара — христиане, кара будет ограничена поркой и изгнанием.
— Не могу, господин! — тихо отвечал Хилон.
Тигеллин медленно приблизился к нему и также приглушенным, но грозным голосом спросил:
— Как это не можешь, греческая собака? Неужто ты не был пьян и неужто не понимаешь, что тебя ждет? Взгляни туда!
И он указал на угол атрия, где возле деревянной скамьи неподвижно стояли в полумраке четыре раба-фракийца с веревками и клещами в руках.
— Не могу, господин! — повторил Хилон.
Тигеллина начала разбирать ярость, но он еще сдерживал себя.
— Ты видел, как умирают христиане? — спросил он. — Хочешь так умереть?
Старик поднял изможденное лицо, с минуту губы его беззвучно шевелились, затем он твердо сказал:
— И я верую в Христа!
Тигеллин с изумлением посмотрел на него.
— Да ты и впрямь рехнулся, собака!
И копившаяся в нем ярость вдруг прорвалась. Подскочив к Хилону, он схватил грека обеими руками за бороду, повалил на пол и принялся топтать, с пеною на губах повторяя:
— Отречешься? Отречешься?
— Не могу! — отвечал с полу Хилон.
— Пытать его!
Услыхав приказ, фракийцы схватили старика, уложили на скамью и, привязав к ней веревками, стали сжимать клещами его тощие голени. Но он, еще когда его привязывали, лишь смиренно целовал им руки, а потом закрыл глаза и лежал, словно мертвый.
Однако он был жив. Когда Тигеллин нагнулся над ним и еще раз спросил: «Отречешься?», побелевшие губы Хилона зашевелились и издали едва слышный шепот:
— Не… могу!..
Тигеллин приказал прекратить пытку и зашагал взад-вперед по атрию — лицо его было искажено гримасою гнева и вместе с тем растерянности. Наконец ему на ум, видимо, пришла новая мысль — обращаясь к фракийцам, он приказал:
— Вырвать ему язык!
Глава LXIII
Пьесу «Лавреол» [420] ставили прежде в театрах или амфитеатрах, оборудованных таким образом, чтобы сцена могла разделяться и получались как бы две отдельные сцены. Однако после зрелища в императорских садах от этого приема отказались — теперь думали лишь о том, чтобы возможно большее число зрителей видело смерть распятого раба, которого по ходу действия пожирал медведь. Обычно роль медведя играл зашитый в медвежью шкуру актер, но на сей раз представление должно было быть «правдивым». Это была новая выдумка Тигеллина. Император сперва сказал,
С наступлением сумерек здание амфитеатра заполнилось народом. Явились и все августианы во главе с Тигеллином — не столько ради спектакля, сколько ради того, чтобы после недавнего происшествия выказать императору свою преданность, да кстати посудачить о Хилоне, о котором говорил весь Рим.
Люди сообщали друг другу на ухо, что император, возвратясь из садов, был в бешенстве и не мог уснуть, что его терзали страхи и ужасные видения, — из-за этого он, мол, назавтра же объявил, что вскоре отправится в Ахайю. Другие решительно возражали, уверяя, что теперь-то он будет еще более беспощаден к христианам. Не было недостатка и в трусах, предрекавших, что обвинение, брошенное Хилоном императору в лицо при всем народе, может иметь самые тяжелые последствия. Нашлись все же и такие, что из человечности просили Тигеллина прекратить гонения.
— Смотрите, куда вы идете, — говорил Барея Соран. — Вы хотели успокоить народную жажду мести и внушить уверенность, что кара постигла виновных, а получилось все наоборот.
— Верно! — подхватил Антистий Ветер [421] . — Теперь люди шепчутся, что христиане не виноваты. Если разрешите сострить, то, ей-ей, Хилон был прав, сказав, что ваши мозги не заполнили бы и желудевой скорлупки.
Тигеллин, обратясь к говорившим, сказал:
— Кстати, люди шепчутся также о том, что твоя, Барея Соран, дочка Сервилия и твоя, Антистий, жена скрыли своих рабов-христиан от справедливого императорского суда.
— Это неправда! — с беспокойством воскликнул Барея.
— Мою жену хотят погубить ваши разведенные жены, они завидуют ее добродетели! — с не меньшею тревогой возразил Антистий Ветер.
Но другие толковали о Хилоне.
— Что с ним стряслось? — говорил Эприй Марцелл. — То сам предавал их в руки Тигеллина, стал из нищего богачом, мог спокойно дожить свои дни, иметь почетные похороны и красивое надгробие, так нет же! Предпочел, видите ли, все потерять и себя погубить. И впрямь, он, наверно, рехнулся.
— Не рехнулся, а стал христианином, — сказал Тигеллин.
— Да нет, это невозможно! — заметил Вителлий.
— А я-то разве не говорил? — вмешался Вестин. — Можете убивать христиан, но, послушайтесь меня, не воюйте с их божеством. Здесь шутки плохи! Глядите, что творится! Я-то Рима не жег, но, если бы император мне дозволил, я совершил бы гекатомбу их божеству. И всем бы надо сделать то же самое, потому что, повторяю, с ним шутки плохи! Запомните, что это вам говорил я.
— А я говорил другое, — сказал Петроний. — Тигеллин смеялся, когда я уверял, что они защищаются, а теперь я скажу больше: они побеждают!