Кандаурские мальчишки
Шрифт:
— Ну что ж, пожрём!
— Пожрём! — поддакнул Колька. — Мишк, давай складень. Он острый? Сало возьмёт?
Петька сложил куски этажами и два раза разрезал. Получилось шесть порций. Лейтенант распределил их и скомандовал:
— Начали…
Сало мы отложили напоследок, вроде сладкого к чаю, и лишь затем взялись за остальное. Я любил есть огурцы не так, как, например, Колька. Он с ходу откусывал голову, а потом уписывал слоями, пороша сверху соль. Я же сначала разрезал огурец пополам, солил обе половины и натирал их друг о друга, словно огонь хотел добыть. Когда у краёв
А тучи, разметав по небу длинные космы, снова уже неслись и неслись из-за Клубничного березняка, серые, холодные.
«Какой же дорогой отправимся мы в тайгу? Сланью или болотом», — обсуждался у нас вопрос. Я хоть и не хаживал ни тут, ни там, но знаю, что сланью идти — значит делать крюк. А нам не до крюков, нам чтоб сразу. Тогда болотом, напрямик.
Болото! Как и всякая особенность деревни, оно имело свои легенды, свою бывальщину. От прадедов, должно быть, передался сказ о великом море, которое-де плескалось и урчало на этом вот месте, окатывая бугор шипящими, как змеи, волнами. Бури на нём бывали такие, что застилали свет, и немало кораблей разбилось и затонуло у кандаурских берегов. Не было на горизонте тайги, не было Клубничного березняка, кругом — вода. А потом где-то в далёких краях опустилась земля, и море живёхонько укатило туда, как в лунку, оставив нам болото да какие-то семена, из которых позже воспрянула тайга.
Болото начиналось не сразу, не обрывисто, а постепенно, с сухих кочек, поросших травой, дальше трава сменялась осокой, появлялся высокий камыш и пробивала сырость. Встречались трясины — «окна», но редко. Пастухи уверяли, что скотина никогда не влипала в трясину, о пропаже никто в деревне не заикался, поэтому и у нас особых тревог не возникало, когда овцы, пропоров тальник, кудряво окаймлявший болото, забуривались вглубь, где ежами сидели шапки зелёного мха и под ногами по-поросячьи чавкало. Мы и сами замечали, что овцы, уловив это хлюпанье, останавливались, вытягивали из копытца набежавшую воду, некоторое время внимательно и озорно вглядывались в недосягаемую, манящую даль и, с сожалением тряхнув головой, поворачивали назад. Овечье чутьё — вожжа, одёрнет, когда надо.
Вдруг со стороны болота послышалось блеяние, сперва нерешительное, будто овца размышляла, подать голос или нет, потом испуганное и нетерпеливое, зовущее.
— Слышите! — Шурка насторожился.
— Слышим.
Овца завопила сильнее. Заросли глушили вопль, но не лишали его смысла: тревога, беда. Мгновенно вспомнилось убийство Хромушки. Мы привстали на колени.
Шурка схватил ружьё и зашарил в кармане, ища патрон.
— Что это? — шёпотом спросил Витька.
— Опять бандюга?! — ужаснулся Колька.
Овечка орала. Шурка вскочил и щёлкнул затвором.
— Айдате!
Шурка пошёл первым, держа наготове ружьё и разнимая дулом ветки тальника. Мы, дыша друг другу в затылки, двигались следом, шаря взглядами по сторонам.
— Тот раз так же? — спросил меня Петька.
— Так же.
И опять перед глазами возникла Хромушка, распластавшаяся под кустом, а в кустах — фигура человека. Стук сердца отдавался гулом во всём теле, как в колоколе. Во рту пересохло. Я оглянулся на ребят. Они тоже пораскрывали рты, как задыхающиеся гальяны.
Мы втиснулись в камыш, покрывший нас с головой, а овечка всё ещё орала впереди. Шурка прибавил шагу. Мы устремились за ним, поскальзываясь на кочках. Колька два раза падал.
— Ну, что там, Саньк?..
Шурка не отвечал, шёл быстрее. Овечка где-то вблизи. Полоса камыша кончилась. Мы вскочили на какой-то плотный клин земли, на котором торчала невысокая ёлка. Быстро осмотрелись — никого. Шурка, опустив ружьё, кинулся за ёлку, мы — следом и сбились в кучу, чуть не столкнув Шурку в… трясину.
Метрах в двух-трёх от нас, посредине ржавой, пузырящейся полыньи, билась овечка. Увидев нас, она на миг утихла, затем начала рваться ещё яростнее. Трясина колыхалась, как студень, глубже втягивая её. Невозможность двигаться смертельно пугает всякую животину, ей кажется, что это конец.
— Не бейся, дура! Тихо! — кричал Шурка.
— Вот тебе и бандюга, — вздохнул Петька.
— Не рвись, тетеря! Сейчас. — Шурка, придерживаясь за лапу ёлки, попробовал было наступить на трясинный покров, но нога проваливалась.
— Так не добраться. Что же делать? Да не мотайся ты, самашедшая!
— Можно на пузе, по-пластунски, — нашёлся Петька.
— По-пластунски? — переспросил Шурка, но видно было, что думал он о чём-то другом.
— Ну да. На войне всегда так. Смотрите. — Лейтенант плюхнулся на живот и с твёрдой земли начал перебираться на трясину.
— Куда же ты пополз? Куда? — заговорил Толик.
— Правда, Петька, не лезь без толку, — поддержал я.
Петька выполз обратно.
— Надо прокладывать тротуар, — подсказал Толик. — В общем, стелить что-нибудь надо.
Шурка оживился.
— Точно. Вали деревья, только скорей!
Через камыш мы ринулись к берёзкам. Они были толщиной в кисть руки, но не ломались, а гнулись, как резиновые.
— Топор бы сюда, — сказал Витька, — или хоть нож.
— Нож! Фу ты! Вот ведь балбес! — Я достал складень.
В щелястые сапоги давно просочилась вода и хлюпала, как сливки в маслобойке. Но я не чувствовал неловкости. Я резал ножом, разбрызгивая мелкие щепочки. Одновременно и держать деревце пригнутым и резать я не мог приловчиться, поэтому подрезал стоячее.
— Я потащу, а ты режь.
Витька подхватил берёзки под мышки, как оглобли, и двинулся сквозь камыш на Шуркин голос.
Сбоку слышались командирские оклики Шурки:
— Куда бросаешь? Тут и без подстилки твёрдо… Дале… Дале… Вот… Ну, щас вызволим!
И другой голос, спокойный:
— Вот сюда… Сюда, пожалуйста, одну берёзку, тут прямо жижа.
Вернулся Витька.
Мы срезали штук шесть-семь. Пришёл Толик и, уволакивая лесинки, сказал, что надо торопиться: овечку может затянуть так, что её не вытянуть ни за что.