Каникулы с дядюшкой Рафаэлем
Шрифт:
— На нём весь духовой оркестр держится, — повторяет первый и снова растроганно качает головой.
— Потянет ещё немного — и конец. Совсем дряхлый стал.
— В прошлый четверг ждал я поезда в Шенквицах…
— В Чаниковцах, — поправляет второй.
— В Шенквицах…
Шенквичанам название «Чаниковцы» не нравится, вот они и называют свою станцию по-старому.
— Ждал я там поезда, наконец примчался он с грохотом… И тут из одного вагона выскакивает Загрушка, а за ним остальные музыканты посыпались. Не все ещё на перрон выбраться успели, а кто-то уже Загрушку за полу
— Грянем, что ль? — прогудел этот дядька.
— Грянем! — ответил Загрушка.
— Что ж мы отхватим? — спросили музыканты.
— Отхватим-ка «Злату Прагу»…
Я и опомниться не успел, а музыканты уже в круг стали да как грянут. Пассажиры из вагонов в окна высунулись, на перроне со всех сторон оркестр обступили.
— Что тут такое, что за музыканты? — спрашивают.
— Из Грушковца музыканты. Знаете небось старого-то Загрушку?
— Загрушку? Это какого?
— Капельмейстера.
— А едут они откуда? — спрашивают пассажиры. — Со свадьбы, что ли?
— Зачем со свадьбы! В Цифере на похоронах играли!
— На похоронах? Вот тебе и раз! А тут этакую весёлую завели?
— Сами слышите. Покойнику сыграли, теперь живым играют.
— Кому же они играют?
— А всем. Это вам не филармония. Филармония только для радио играет да тем, кто в Братиславе живёт. А грушковецкий духовой оркестр хоть кому сыграет.
— Ну-ну! Так ведь это разные вещи!
— Понятно, что разные. Грушковецкий оркестр играл в Цифере, а филармония в Цифер не приедет.
Первый старичок и сказать не успел, а второй уже смеётся.
— Духовой оркестр играл в Цифере, а в Цифер филармония не приедет! — ещё раз повторил первый.
Потом он глянул на своего приятеля, увидал, что тот смеётся, и давай сам смеяться. Сначала потихоньку, а потом всё громче и громче. Беззубый рот разинул и глаза выпучил так, что слёзы брызнули.
Все на улице видели, как они от смеха за живот держатся. Я и сам их видел, а потому могу вам всё это рассказать.
ГЕЛИКОН
Я стоял у Ризика и ждал, когда набежит вода в ведро. Я порядком озяб и начинал злиться на святого Флориана. Это из-за него вода текла медленно, словно он позволил ей замёрзнуть за ночь и только сейчас спохватился воду оттаивать. Вот стою я так, на пальцы дую, на деревню поглядываю. И вдруг, откуда ни возьмись, старый Загрушка из-за церкви выходит. Я сразу его узнал: он ходит, с ноги на ногу переваливается, того и гляди, упадёт ещё. «Прощай тогда весь оркестр! — думаю. — И куда ты такую огромную трубу тащишь?» А нёс он на плече ту большущую трубу, которую вы, уж конечно, видали в оркестре. Шагал он по дороге, и вид был у него ужасно важный. Все, кто стоял на улице, с любопытством на него поглядывали. Сегодня праздника, кажись, никакого нет? Или, может, процессия какая-нибудь будет?
А моё ведро тем временем наполнилось. Я взял его обеими руками и осторожно поставил на землю. «Посмотрю-ка ещё на старика», — думаю, а он сам, да чудно как-то, на меня поглядывает. Неподалёку остановился и глаз с меня не сводит. «Ну что ты на меня так смотришь?»
И вдруг он меня спрашивает:
— Сколько лет-то тебе?
— Что?
— А ты разве оглох?
— Почему оглох?
— Я ведь спросил, сколько лет тебе?
— Одиннадцать.
— Одиннадцать?.. Всего одиннадцать? Маловато.
— Почему же маловато?
— Мал ещё, — говорит он словно про себя, а сам глаз с меня не спускает.
Мне-то всё-таки холодно, стоять никак нельзя. И ведро надо скорей домой отнести. А тут он меня остановил:
— Послушай! Ты сможешь эту трубу носить?
— Отчего же не смогу?
— Да я не о том, чтобы ты её сейчас же и понёс. Я вообще спрашиваю: сможешь ли ты её носить Первого мая, или там в престольный праздник, или, скажем, осенью, когда всякие торжества устраиваются — ну, уборка винограда, что ли, или демонстрация, или кто-нибудь день рождения справляет? Ведь в день рождения оркестр должен играть. В день святого Йозефа, на Яна, на Винцента, на Елену играть приходится. Знаешь, кто такой Винцент был?
— Винцентов много было.
— Правильно. Много их было, да и в нашей деревне тоже немало найдётся. Человек семнадцать, а то и все двадцать пять наберём. Двадцать пять Винцентов! Гм… Значит, говоришь, унесёшь эту трубу?
Я покосился на дядюшку Загрушку и слегка пожал плечами. А он продолжал:
— Но знаешь, парень, это ещё не всё. Ты вот что мне скажи: научишься ты чему-нибудь на этом музыкальном инструменте? Погудеть денёк-другой — и до свиданья, таких-то сколько хочешь! Но если кто вздумает этот инструмент у себя завести, тот должен во всякий день недели упражняться, учиться…
Дядюшка Загрушка говорил очень обстоятельно, и мне волей-неволей вспомнилось, как ещё несколько лет назад отец повёл меня в музыкальную школу определять, а меня принять не захотели. Был там этакий краснолицый человечек. Такой красный, будто только что выпил красного вина. Он что-то такое бренчал на рояле и всё заставлял меня петь.
«У этого парня вообще нет слуха!» — заявил он в конце концов.
«Как же это так — нет слуха?» — заволновался отец.
«Нет, и всё тут!»
«Гм… гм… — промычал отец. — А у других детей он есть?» — переспросил отец ещё раз.
«У других детей есть», — отвечал директор.
«А у моего сына, значит, нет?»
«А у вашего мальчика нет».
«Ну нет, так, значит, нет. Насильно его к вам в школу пихать не стану».
Нужно бы, наверное, сказать об этом Загрушке, чтоб знал он, с кем дело имеет. Сказать — нет? Сказать — нет?
— Так, говоришь, ты стал бы учиться? — спросил Загрушка.
— Было бы время, а так отчего не поучиться?
— Вот это самое мне и хотелось знать. Надобно знать, найдётся ли у тебя время-то. Вечер за вечером, вечер за вечером должен ты упражняться.