Канун последней субботы
Шрифт:
Сопя, она раскладывала на доске курицу и молча принималась за разделку. Это было то еще испытание. Наточенное лезвие порхало, ошметки взлетали, и, верите ли, это было ужасно. Ужасно было не слышать сладострастного бормотания: ай, какой пупочек, ай, крылышко, ай, шейка!
Но я не об этом. Я о трико. Все это время синие трико угрожающе (или торжествующе) развевались над головами. Что это было? Капитуляция? Победа? Перемирие? Все, что нам было нужно, – это немного терпения. Совсем чуть-чуть. Потому что с каждым взмахом ножа лицо молчаливой До разглаживалось и светлело. Казалось, распластанная
– Фрикадельки, – это было первое слово после часа или даже двух, – фрикадельки – детям!
Кастрюля с бульоном и фрикадельками так благоухала, так источала, – за кольцами вздымающегося пара лицо Доры казалось молодым и даже красивым… Ей-богу, молчание было ей на пользу!
– Фрикадельки – детям! – повторяла она и величественно удалялась. Ее необъятный зад колыхался, а исчезающая в дверном проеме спина была красноречивей многих слов. Но я не об этом. Речь о Дориных трико. Иной раз, откашливаясь, мама заводила беседу о том, что хорошо бы, – понимаете ли, Дора, – у нас бывают гости – интеллигентные люди, аспиранты и даже профессора, – это неудобно, – пускай пока повисят в комнате, вы не возражаете?
– В комнате? – Уперев руки в массивные бедра, Дора запрокидывала голову и разражалась визгливым хохотом. – И это вы называете комнатой? – Смех ее переходил в клекот, вой, рыдания.
Мы, дети, с интересом ожидали развязки, потому что в чем-чем, а в истериках молчаливая До слыла великой мастерицей!
– Это вы называете комнатой? Это гроб! – взвизгивала она, обводя собравшихся торжествующим взглядом, – слава богу, истерики сегодня не предполагалось, всего только немного иронии, сарказма… – Этот гроб вы называете комнатой? И в этом можно жить?
Что сказать, в сентенциях равных нашей До не было.
– И что, вам стыдно за мое белье? Вполне приличное белье, не рваное, слава богу, не латаное и, что самое главное, чистое!
Последний аргумент крыть было абсолютно нечем – белье было действительно чистым и даже подсиненным. Тяжелую выварку Дора собственноручно водружала на плиту и священнодействовала над ней часами, орудуя такой специальной деревянной палкой. Конечно, интеллигентные молодые люди, которые заглядывали в наш дом, в первый момент были несколько… как бы это сказать… фраппированы, но только в первый момент.
В доктора Жан-Поль-Марию я была тайно влюблена, как влюблена была и в его предшественника. И во всех папиных студентов, а потом аспирантов, в друзей их друзей, в их жен (временных и постоянных), а также просто подруг. После Жан-Поль-Марии в нашем доме бывали перуанец (японского происхождения) Мигель, маленький, будто выточенный из темного дерева, перуанец Хорхе (и его прелестная жена, похожая на индейскую пеструю птицу, ее звали Бригитта, а также их крохотный сын Пепик), доминиканец Отто и его прелестная юная возлюбленная из Венесуэлы Паулина. В каждого нового гостя влюблялась я страстно и почти безответно, хотя нет – они тоже питали к неловкой девочке-подростку, по всей видимости, добрые чувства.
Однажды я влюбилась одновременно в пятнадцать человек – это были
Темнокожий аспирант из Конго, кажется, был тайно влюблен в обладательницу столь роскошного белья. Полыхая белками глаз, он воздавал должное фрикаделькам, бульону – он одаривал До чарующей белозубой улыбкой и время от времени, поглядывая наверх, вздыхал; что напоминала ему синяя бязевая ткань? Невесту? Возлюбленную? А может быть, некую могучую прародительницу, мифическую богиню плодородия?
– Надо же, кушает. – Подперев подбородок пухлым кулачком, Дора с умилением поглядывала в сторону заморского гостя. Она немного… по-женски… по-матерински… жалела его, такого черного, такого одинокого на чужбине. – У них, наверное, там голод, не то что у нас, слава богу.
Доктор Жан-Поль-Мария – а он был доктор – уже не вполне молодой – благоухающий, корректный, весь в манжетах и запонках, – благодарно кивал, склонив жесткую плюшевую голову над тарелкой, – все-таки удивительная страна, удивительные нравы… Под его бархатным взглядом До расцветала – она трепетала, точно птичка, и щебетала, щебетала, щебетала…
Доктор Жан-Поль был благодарным слушателем: ни разу! – ни разу он не перебил молчаливую Дору, напротив – с грустным и сосредоточенным вниманием он вслушивался в ее голос, вспоминая, должно быть, интонации спиричуэлс и таких же щедрых, смешливых и гневно-прекрасных женщин своей далекой родины.
Рыба
В тот день папа принес рыбу. Не просто рыбу. Рыбину. Не знаю, где он ее достал (в те времена настоящую еду именно что доставали или добывали, как трофей).
Уж, во всяком случае, не на удочку. И не в рыбном (там такие сроду не водились).
Это была огромная красная рыба, необыкновенно вкусная (я такой больше нигде и никогда не ела), какого-то специфического посола, – казалось, я могу ее есть всегда, длить и длить это блаженство, которое так и тает на языке, оставляя солоноватый вкус счастья.
К слову сказать, явление этой особенной рыбы пришлось как раз в постскарлатинный период, когда я шла только на соленое. Обычную каменную соль из солонки я могла есть, подбирая крупинки влажным пальцем и слизывая их по одной.
Рыба, повторюсь, была особенной, редкой и слишком… роскошной, что ли, для нашей небольшой кухоньки на втором этаже обычной пятиэтажной хрущевки. Несоразмерной, должно быть, обстоятельствам чувствовала себя и она.
«Не тот масштаб», – наверняка думалось ей, уныло лежащей на столе, с которого пришлось убрать все лишнее. Чувство вселенской несправедливости, вероятно, теснило ее перламутровую грудь, незаметно переходящую в серебристый животик.
Господи, какой прекрасной она была. Упругой, скользкой, благоухающей. Надо ли упоминать о том, что холодильник наш был соразмерен квартире, но уж никак не прекрасной гостье?