Кануны
Шрифт:
Сопронов из внутреннего кармана бумажного пиджачишка вынул газету «Красный Север» и развернул ее.
— Газета, товарищи, от двадцать семого января тыща девятьсот двадцать восьмого года. «Поможем китайским революционерам!»
— Кому, кому? — спросил из толпы Киня Судейкин.
— Так называется обращенье, товарищи. Зачитываю доподлинно. В церкви поднялся шум, старухи и старики направились к выходу.
Павел все еще стоял с женой у паперти. Словно сквозь густой вязкий туман доходил до него весь смысл, вся обида происходящего. Эта обида тяжким горячим комом нарастала в горле, и сейчас он еле удерживался, чтобы не броситься на Сопронова. Павел крепко сжимал челюсти и чувствовал, как его охватывает безрассудная ярость. Он взглянул
— Крик о помощи из Китая должен не только быть услышан, но и найти сочувствующие сердца. Нет, он должен найти также дающую руку. Дорогие братья и сестры, окажите братскую помощь рабочему классу и крестьянству Китая! Мы уверены, что ваша помощь Китаю окажется достойной ваших великих традиций международной солидарности. Товарищи, обращение подписал пред, исполкома МОПРа Клара Цеткина…
Три широких низких стола, покрытые клеенкой, стояли вдоль передней лавки и два — вдоль боковой, гости заполнили всю роговскую избу. Даже в кути негде было повернуться. Никто не хотел садиться, все ждали сверху молодых. Пашка, в черной паре с бантом, в косоворотой зеленой ластиковой рубашке, держа Веру под ручку, сошел вниз, когда дружко забавлял девок, а старики нюхали табачок, стоя у дверей под полатями. Вера, придерживая за концы кашемировый платок, в бордовом шерстяном сарафане, в высоких, со множеством круглых пуговок полусапожках, прошла за стол чуть впереди мужа. Разрумяненная своей стыдливой смелостью, она была хороша, под стать высокому широкоплечему Павлу, и все откровенно залюбовались ими. Но Иван Никитич торопил гостей садиться за стол. Мужики рассаживались отдельно от баб, которые долго уверялись, наконец все были усажены, и Иван Никитич разлил по стаканам две ендовы сусла. Все выпили, похвалили сусло. Аксинья, которой помогала Палашка с матерью, на каждый стол поставила по большому блюду бараньих щей. Иван Никитич прямо из четверти налил всем по рюмке вина.
— Ну, дак… любезный сват, сватьюшка… Значит, это… Поздравим деток. Павел Данилович, Верушка… Вера Ивановна… — Иван Никитич прослезился, рюмка в его узловатой руке задрожала, он чокнулся с зятем и дочкой. — С законным браком. Совет да любовь…
Все гости разом заговорили, потянулись чокаться, молодые встали. К ним подходили по очереди, поздравляли.
— С законным вас, Павло Данилович, Вера Ивановна!
— Дай бог согласья.
— Век, говорят, прожить — не поле перейти.
— С богом!
Все выпили и принялись за щи, лишь молодым положено было сидеть так. Аксинья уже разносила по столам белые пироги: рыбники и посыпушки, с яйцами и с рыжиками, Иван Никитич налил по второй рюмке, а по стаканам — бурого пенистого пива. Рюмки молодых стояли нетронутые, но, по обычаю, пиво молодым было разрешено, а поэтому дружко остановил хлебню.
— Иван Никитич, чего-то не пристаю на одну ногу, а какая пляска хромому-то?
— Истинно, Николай Николаевич, надо и на другую ногу! — Иван Никитич расправил бороду… Румянец от выпитой рюмки заметно проступил на его лице, глаза прояснились. Но в эту самую минуту зять проговорил что-то ему на ухо. Иван Никитич согласно закивал Павлу и вышел из-за стола. Он надел полушубок, и все сразу догадались, куда он пошел. Отец Николай, сидевший рядом с Никитой и дедком Клюшиным, сначала исподлобья, недобро, поглядел в спину хозяину. Он один, не дожидаясь других, вылил прямо в горло содержимое рюмки, но все сделали вид, что не заметили этого.
Разговоры уже зачинались то тут, то там, по застольям.
— Это какая мопра-то? — громко спрашивал у Евграфа Савватей Климов. — У меня вон налогу половина не выплачено да на заем подписался на десятку. А тут еще и мопру требуют.
— Не требуют, а добровольное дело.
— Ну, и ладно, ежели добровольное.
— Кабы деньги-то были…
— Истинно. Ну тебя-то, Евграф, надо бы и мопре тряхнуть, у тебя деньги есть.
— Это какие у Евграфа деньги?
— Есть, есть у тебя денежки, — не унимался Савватей.
— Нет, а ты, Савва, скажи…
Иван Нечаев, в гимнастерке с ремнем, хлопал по плечу Ольховского гармониста, уговаривал сыграть, но тот упирался, отговаривался тем, что время еще не пришло. Отец Николай гудел в ухо деду Никите, какая у него была кобыла до германской войны. Степан Клюшин слушал Данила, который рассказывал про Ольховскую маслоартель и про поездку в Москву, а дружко уже не один раз успел переглянуться с Палашкой.
Изба с гостями мерно гудела от всех этих разговоров, когда на пороге появился растрепанный Иван Никитич. Все зашумели еще больше.
— Больно и горд!
— А Христос с им, ежели брезгуют.
— Наплевать, дако.
Иван Никитич сел, долил отцу Николаю. Аксинья, Палашка и Марья добавили на столы пирогов и студня. Данило вдруг прекратил с Клюшиным разговор про Москву и обратился к Аксинье:
— Сватья, а сватьюшка? — кричал он через стол, стараясь пересилить говор и шум. — Чуешь, чего говорю-то, вино-то горькое…
— А?
— Винцо-то, говорю, горькое, нет мочи и глотнуть!
— Да и у меня-то, сват, горесть одна! — по-молодому, бойко отозвалась Аксинья и взяла рюмку.
— Горько, ей-богу, горько! — поддержал их Савватей, а за ними заговорили все. Павел ласково сверху вниз взглянул на Веру. Она, зардевшись, ответила ему согласным взглядом. Держа стаканы с пивом, они встали. Павел осторожно, одной рукой, притянул к себе покатые плечи жены, пригнулся, легонько коснулся ртом горячих губ Веры. Они выпили и сели, изба зашумела, все смотрели теперь на них не сводя глаз. Аксинья заутирала глаза концом платка. Иван Никитич тоже замигал, но говор и шум поглотили, растворили в себе их слезы… Вдруг чистый, ровный, но негромкий и тоскливо-радостный голос вырвался из общего шума, отделился от всех звуков и поплыл над всеми, всех обволакивая и зовя к себе. Никто не заметил, как пришла бабка Таня. Аксинья усадила ее на краешек крайнего застолья, подала пива, и теперь Таня вдруг запела, запела нечаянно для самой себя. Она безукоризненно ровно вывела длинное место с переходом на низкий голос, оборвала его так же ровно и, сделав передышку, запела повтор, еще лучше и чище:
Эдакой ты, Ваня, Ваня,Разудалая головушка твоя…Евграф первый пристроился к ней своим негромким, приятным рокотистым баском, за ним, на третьем голосе, тоненько и печально включилась мать жениха Катерина, и вот, словно огнем, песня охватила все четыре стола, раздвинулась, поплыла куда-то сквозь стены и потолки. Еще не кончилась, не пошла на убыль песня, как сказалась в чьих-то руках гармонь, заотодвигались скамейки, люди завставали. Но пляска пока сдерживалась оттого, что люди все заходили и заходили, вставали у дверей, у печи, и каждому пришедшему Иван Никитич подавал по ковшику пива. Палашка Миронова, стоя посреди пола, нетерпеливо одергивала новомодную юбку, дружко Микуленок теперь с серьезным лицом ждал момента, девки и бабы выходили в круг. Гармонь заиграла нечасто и нежно…
XII
Павел проснулся задолго до рассвета от широкой своей радости, которая пересилила и мигом растопила глубокий сон. Был третий день после свадьбы. Внизу, стараясь не будить молодых, обряжалась Аксинья, творила блины и мяла на сочни ржаной мякиш. Свет от лампы и растопленной печи проникал через лестничный люк наверх, переливался на тесаном потолке. Спокойно и глубоко дышала в плечо Верушка. Павел хотел встать не будя жену и, сдерживая жажду движений, тихо выпростался из-под одеяла. Но Верушка проснулась, по-детски потянулась к нему.