Кануны
Шрифт:
…Павел давно, еще в поле, заметил Игнаху. Сначала ему не показалось ни смешным, ни странным то, что Сопронов вышел зачем-то в поле: «Чего это он? Видать, к яме картофельной». Вскоре Павел забыл о нем, пошел ближе к полянам. Там в молодом ельнике было легче всего найти еловые курицы-корни. Он любил ходить сюда. Лес всегда успокаивал, отодвигал куда-то сотни домашних забот. Снимая застарелую усталость в руках и в груди, лес нечаянно навевал дальние воспоминания. Вспомнились смешные и уже забытые случаи, дышалось легко. Никто не мешает тебе, как и ты никому не мозолишь глаза, не надоедаешь.
Переехав
«Надо зайти, поглядеть сено, — подумал Павел. — Может, лоси повадились. А что ему надо? Игнахе-то? Идет от самого поля…»
Павел спиной чувствовал Сопронова. Ему стало интересно все это. Он решил не оглядываться, только слегка замедлил ход. Шаги сзади на секунду затихли. Павел пошел быстрее и понял, что Игнаха идет за ним. «Какого беса ему от меня надо? Не окликает, выслеживает. Будто зверя». От возмущения и гнева вспыхнули шея, щеки и уши. Противный брезгливый холод застрял между ключицами. Но ему тут же стало смешно. «Пусть… Погляжу, что из него выйдет. Как в галу играет, что маленький».
Павел подошел к сеновалу, не торопясь вынул из-за ремня топор, влепил в стену. Он хотел зайти в сеновал, посмотреть сено и уже повернулся было, как вдруг из-за угла растрепанной галкой выметнулся Сопронов.
— Стой, Рогов!
Павел хмыкнул. Хотел сказать: «Чего это ты?» Но кровь снова бросилась в лицо. От страшной обиды сделалось пусто в животе и в груди. Игнаха подвигался вдоль простенка туда, где был влеплен топор. Он был непохож на себя, перекошенный рот жевал, глаза бегали, а ноги как бы незаметно, шаг за шагом, продвигались к Павлову топору. Павел увидел это и тоже метнулся схватить топор. Лезвие блеснуло перед глазами, Павла обдало жаром…
— Не подходи, гад! — крикнул Сопронов, но от обиды Павел уже не помнил себя, прыгнул, сжал левой рукой ворот, а правой перехватил руку Игнахи, схватившую топорище. Они, тяжело дыша, прижались друг к другу, пытаясь завладеть топором. Павел сдавил запястье Игнахи, но тот сделал подножку, оба повалились на землю, но Павел был сильнее, ему удалось схватить Игнахину руку и прижать его коленом к земле. Он изо всех сил сжимал запястье, пока Игнаха не разжал руку, сжимавшую топорище.
— Сволочь… гад… — хрипел Игнаха, пытаясь рвануться, освободиться.
Павел вырвал и далеко в сторону отбросил топор, обеими руками схватил Игнаху за шиворот, поднял с земли и сильно встряхнул.
— Ты что, пьяный? Или рехнулся?
— Отпусти… бл… такая!!!
Павел, пересиливая в себе что-то страшное, притянул к себе Игнаху и долго глядел в бешеные, но жалкие, как у барана, глаза. Он даже заметил белые комочки в углах Игнахиных век. Какое-то непонятное чувство брезгливости и презрения успокоило Павла.
— Дурак… — он оттолкнул от себя Сопронова. — Ну ты и дурак, Сопронов…
И вдруг сеновал и полянка перекувырнулись в глазах Павла. Звериная тошнотворная боль шибанула с низа живота в голову, стремительно опалила все тело. Сознание отделилось
…Он бросался снова и снова, уже обессиленный, а Павел так же отбрасывал его прочь, стараясь не потерять что-то главное, что-то особенное. Но Игнаха, обезумев, опять бросался, и наконец Павел опять придавил его к земле.
— Сука… — Сопронов мотал головой. — Бл… Бей… Бей сразу… Не жалей, сука! Ежели не убьешь… я… я тебя убью все одно… Бей, говорю…
Павел вдруг оставил его и сел на траву: «Зверь… Пнул в пущее место… Зверь, нехристь… За что ненавидит меня? Зверь, он хоть кого зверем сделает, зверь, зверь… Уйти надо… — тошнота медленно проходила. — Убить велит… Убить? Человека убить… Да разве он человек? Убить… нет… это бога убить… Уйти…»
Игнаха поднялся на четвереньки, встал и, шатаясь, пошел в сеновал. Павел преодолел вновь нахлынувшую боль, тоже медленно встал.
— Ну, Игнатей… Гляди… Пускай судит тебя бог… Бог… А ты знай, никому не скажу… я…
Он поднял кепку, надел. И вдруг сделался белый как снег, волосы шевельнулись на голове. В проеме сеновала стоял Игнаха и целился в него из ружья.
— Молись своему богу, гад!
Ужас схлынул с Павла так же быстро, как охватил, душа словно бы раздвоилась, и было сейчас как будто два Павла. Один стоял на этой сенокосной полянке перед черным кружком ружейного дула, стоял весь липкий от холодного смертельного пота, стоял и ничего не чувствовал, кроме этого воздуха и спокойного вечернего леса. Другой же — вернее, его душа, словно бы наблюдал за этим Павлом со стороны…
Железный сухой звук передергивания затвора прозвучал удивительно буднично, как-то совсем по-домашнему. Тело, протестуя против всего, что происходило, страшно, недвижимо окатилось крещенским холодом, готовое броситься в ноги убийце. Но тот, другой Павел, словно бы усмехнулся и, издеваясь над первым, еще крепче поставил его на место. И все неслось перед ним бесшумной стремительной стаей: отец, мать, братья, деревенская улица в Ольховице, сосна на дальних покосах, Вера и белая, еще бескрылая мельница.
Сухой, отстраненный щелчок прозвучал в сеновале, дуло качнулось и опустилось.
Тишина разверзлась над Павлом. Она обвалилась со всех сторон, и ничего не было в мире, кроме осечки, ничего не случилось. О, какая радостная, какая необходимая и радостная была эта тишина!
Павел шатнулся, он был снова прежний, один. И тот, что только что был вне его, снова соединился с мокрым от холодного пота телом.
Он шагнул к Сопронову…
Безумный нутряной крик, не родив эха, затих над поляной.